Девятидубье было когда-то большим селом, но год от года усыхало и съеживалось. Как ни странно, причиной тому стало оживление торгового пути. Издревле местные кормили проезжих и устраивали на ночлег, помогали ходить через брод. Когда обозы потянулись чередой, это прибыльное дело заняло столько люда, что почти все население Девятидубья превратилось в обслугу постоялого двора. Конечно, весной село пахало-сеяло, летом собирало ягоды-грибы, осенью било зверя, но основой его благосостояния давно уже стало удачное расположение. Селяне научились ловко чинить упряжь и даже кузницу завели ради гостей. Обозы приходили в Девятидубье к вечеру. Киевские переправлялись через речку и становились ночевать, а новгородские двигали через брод с утра. Брод был мелкий, замостить его никому даже не приходило в голову.
Будь село вотчинным, имей строгого хозяина, оно бы наверняка разрослось. А род не боярин, силком не удержит, гвоздем к месту не приколотит. Обозы так и звали за собой молодежь, манили в дальний путь к неведомым краям. Уходили с обозами по-всякому, кто рядился купцам в услужение, кто просто шел следом за подводами счастья искать. И к этой зиме Девятидубье насчитывало три дюжины людей с семьями – ровно столько, чтобы прокормить себя и обслужить гостей. Были местные сыты и одеты, держали скотину, но чувствовалось – доживает село в вольном состоянии последние деньки. Киевляне давно к Девятидубью присматривались, даже не имея в виду карачевских или еще каких, себе его хотели. С решением затягивали, потому что проку от Девятидубья было, по сути, немного. Местный род жил своим умом, исправно платил дань, верно знал, кому кляняться. Разве что крестился трудно – вблизи стояло древнее капище, да волхв попался непонятливый. Киевляне сшибли идолов, примучили волхва, и все стало тихо-мирно. Здесь не имело смысла держать воинов, и глупо казалось на такое разумное село тратить даже самого бестолкового тиуна. Девятидубье было на виду и вроде как в порядке. Ну, загибалось потихоньку, но медленно. Все будто чего-то ждали на его счет.
Вот, дождались.
Примерно за версту до реки Илья поднял руку и крикнул вполголоса:
– Стой!
Спрыгнул с кобылы, бросил поводья Миколе, обернулся к Петровичам.
– Вы давайте тут, – сказал он. – Обустраивайтесь на ночь. А я схожу вперед, послушаю.
И, не дожидаясь ответа, ушел по дороге.
– Ты до темноты вернись! – крикнул Лука вслед.
Илья махнул топором, давая знать, что понял.
– Вернется? – спросил брата Василий.
– Булаву-то не взял, – объяснил Лука. – И лук оставил. Послушает, как на том берегу, – вернется.
– Ох, знаю я его. Зашибет там кого походя, и дюжины гривен как не бывало…
Неподалеку рассмеялся Микола.
– Подсокольник! – Лука погрозил ему пальцем. – Не балуй. Денежка счет любит, ты знай.
– Я-то знаю, – сказал Микола. – Это дядя Илья не знает. Он если кого зашибет, голову вам отдаст, верно говорю.
– Хороший дядя, – буркнул Василий.
Позади челядь утаптывала снег, тащила из саней растопку. Звонко ударили топоры по мерзлому дереву.
Илья был уже далеко впереди, ноги сами несли его к реке, а если честно, подальше от стука топоров. От братьев Петровичей, думающих, что самые хитрые, от их шумной бестолковой челяди, и даже от Миколы. Илья не задумывался, что будет после, какая беда ждет в Девятидубье – просто сейчас ему наконец-то впервые за эту неделю было хорошо. Временами Илья страшно уставал от человеческого общества. Мог вдруг сорваться, исчезнуть из города, и пока все думали, что храбр отправился искать приключений, – незатейливо жить в лесу. Микола Подсокольник переживал «уходы» своего «дяди» чуть не плача. Злился князь. Не одобряли бояре. А вот Добрыня никогда не ругал Илью за его внезапные исчезновения. Случалось даже оправдывал, говорил, будто услал на дело храбра. Добрыня был единственный, кто понимал.