Папа,
Все эти долгие месяцы я хотел попросить у тебя прощение за то, что не пошел на похороны мамы, но так и не смог этого сделать. Знаешь, я часто думаю о том, что упустил возможность снова увидеть нашу семью, всех тех, кого люблю, тебя конечно же, крестную мать… Мне не пришлось увидеть твои потрескавшиеся от грусти губы, твою поникшую голову. Мне не довелось прочесть в твоих глазах утешение, которое ты мог найти в моем присутствии. Я потерял больше, чем мог себе представить. Всему виной эта проклятая хвала, которую воздает кюре Господу Богу, выход из церкви под дождем и скрипящий под ногами щебень на паперти… Может, я опасался, что не в силах буду туда пойти? Слишком сильное проявление чувств, твоих, моих — то, что сдерживает наша наследственная стыдливость. И главное — скрытая неловкость, которая со времени кончины мамы истязала меня.
Понятно, что приходит день, когда наши матери, как и наши отцы, умирают. Но ведь надо, чтобы их жизненный путь закончился так же, как и начался, чтобы они прошагали его ногами от начала до конца, как ручейки, впадающие в океан. Но кто может смириться с жестокостью разрушения и страданиями, которые пришлось испытать маме? Кто согласится наблюдать, как зло лишает здоровья лицо ангела? И поэтому я…
Было четыре часа, ночь с пятницы на субботу. В комнату через полупрозрачные шторы проник янтарный свет уличного фонаря. Для храбрости я жадно выпил стакан «Тоскар Монастрелль», блестевший на моем письменном столе. Но этого оказалось недостаточно. Я прекратил писать письмо. И позвонил Наде.
— Я тебя разбудил?
— Ммм…
— Извини… Пойдем пить шоколад с крендельками в Сан-Гинес?
— Сейчас?
— Мне нужно с тобой поговорить.
Бар ресторана «Сад» в Мехорада.
Близится полдень.
Суета, кудахтанье, выпученные глаза.
По телевизору, что висит в углу на потолке, передают новости Мадрида.
Сидя за стойкой бара, заказываю тарелку жаренных в масле кальмаров и светлое пиво. И слушаю.
— Ты уже заходил в этот собор?
Гримаса недовольства на лице толстяка, затем он трясет отвислыми щеками.
— Никогда!
Глоток пива. Пена на небритом подбородке. Стирает ее рукавом.
— Но, я тебе скажу, это что-то! Помню, в детстве мы с друзьями швыряли камнями в этого шута. А он возил на тачке всякие обломки как ни в чем не бывало…
Толстяку еще нет сорока, но выглядит старше. Тому виной алкоголь, и табак, и некоторая тупость, что морщит его лоб. Должно быть, работает шофером или булочником — профессии, не исключающие наличие некоторого благородства, даже наоборот.
— Моя мать, — продолжил разговор верзила, — не хотела, чтобы я к нему подходил. Она говорила, что он сумасшедший и это опасно. Чего только не рассказывали о нем…
— Ты видел, что они пишут о нем в газете?
Он положил на стойку ежедневную газету и пальцем ткнул в строку: «В любом шедевре есть доля безумия».
— Да уж… Значит, шедевры дело опасное?
Статья появилась утром в «Эль Мундо». На целую страницу с фотографией Фернандо на фоне собора — портрет, на котором видны все пеньки его коренных зубов. Это его настоящий портрет: шапочка из красной шерсти и смеющийся смелый взгляд. И огромный заголовок: