Потом обратил тот же взгляд на Джоанну и запел:
Девочки переглянулись, и каждая, чтобы не захихикать, прикусила нижнюю губу, но Сьюзен все-таки прыснула и прихлопнула рот ладонью. Певец помрачнел и несколько секунд только тренькал струнами. Потом затянул «Тяжелый старый крест», и они вежливо выслушали, но когда он кончил, сказали: «Теперь наша очередь!» и прежде, чем он успел начать новую, запели натренированными монастырскими голосами:
Дочурка увидела, как серьезные лица парней повернулись друг к другу и выражение их стало нахмуренно-обескураженным, как будто парни не знали точно, смеются над ними или нет.
В серо-фиолетовых сумерках лица парней стали темно-багровыми. Вид у обоих был злой и удивленный.
Девочки вывели «Аминь», и сделалось тихо.
— Еврейские, что ли, песенки, — сказал Уэнделл и стал настраивать гитару.
Девочки глупо захихикали, но тут дочурка топнула ногой по бочке.
— Дурной ты бычина! — заорала она. — Дурной бычина Церкви Господа Бога!
Вопя, она свалилась с бочки; они попрыгали с перил посмотреть, кто кричал, а она, мигом поднявшись, метнулась от них за угол дома.
Мать устроила ужин на заднем дворе, где над столом, как всегда у них в таких случаях, горели китайские фонарики.
— Я с ними за стол не сяду, — сказала дочурка, сдернула со стола свою тарелку и унеслась с нею на кухню, где поужинала в обществе тощей кухарки с синими деснами.
— Ну что ж ты гадкая такая бываешь, — посетовала кухарка.
— Я не виновата, что они идиоты, — отозвалась дочурка.
Фонарики оранжево подсвечивали листву на своем уровне, выше она была черно-зеленая, а ниже перемежались разные цвета, неяркие, приглушенные, делавшие девочек за столом миловиднее, чем они были. Время от времени дочурка поворачивала голову и смотрела в кухонное окно на то, что происходило внизу.
— Бог может взять и сделать тебя слепоглухонемой, — сказала кухарка. — Тогда небось не будешь уже такая умненькая.
— Все равно буду умней, чем некоторые, — отозвалась дочурка.
После ужина они отправились на ярмарку. Она тоже туда хотела, но не с ними — позвали бы даже, все равно бы не поехала. Она поднялась наверх и стала ходить по длинной спальне, сцепив руки за спиной и наклоня голову вперед, лицо яростное и в то же время мечтательное. Электричество не включала, позволяя темноте сгуститься и сделать комнату более маленькой и укромной. Через равные промежутки времени открытое окно пересекал сноп света, кладя на стену тени. Она остановилась и стала смотреть наружу поверх темных откосов, поверх отсвечивающего серебром пруда, поверх стены леса на крапчатое небо, где поворачивался, двигаясь вверх, и вокруг, и вдаль, точно шаря в воздухе в поисках потерянного солнца, длинный световой палец. Это был луч ярмарочного маяка.
Ей слышны были дальние звуки каллиопы[2], и внутренним зрением она видела все шатры в сиянии золотой пыли, видела бриллиантовое кольцо чертова колеса с его бесконечным движением по воздушному кругу, видела скрипучую карусель с ее бесконечным движением по кругу наземному. Ярмарка длилась пять или шесть дней, в один из которых после полудня специально приглашались школьники, в другой, вечером, — негры. В прошлом году она была там в школьное время и повидала обезьянок и толстяка, покаталась на чертовом колесе. Некоторые шатры были закрыты, потому что там показывали такое, что полагалось знать только взрослым, но она с интересом разглядывала рекламу на этих шатрах — блеклые холсты с людьми в трико, смотревшими жестко-напряженно-спокойно, как мученики, которым римский солдат вот-вот отрежет языки. Она вообразила, что происходящее внутри имеет отношение к медицине, и решила, что, когда вырастет, будет врачом.