Так его отец, плененный некогда воин с севера, которому дали имя Прекрасный видом, был увековечен здесь. Не благодарность двигала Пиайем: он едва знал своего отца. Это произошло от смеси упрямства и триумфа, чтобы уничтожить последние следы полевого раба. Тот, кто прочитает эти слова через сто или триста лет, должно быть, скажет: «Если этому Пиайю было позволено оставить здесь свое имя и имя своего отца, он, должно быть, происходил из хорошей семьи и был дружен с Благим Богом Рамзесом». «Маленькая запоздалая месть, которую я себе позволил», — подумал Пиай и пошел к выходу, затушив факел. Его охватило чувство счастья, которого он уже очень давно не испытывал. Чтобы разделить это счастье с другим человеком, он пошел домой и поцеловал Такку в обе щеки.
— Кто бы ни пришел сюда через сто, тысячу или десять тысяч лет, будь это набожный паломник или любопытный путешественник, ремесленник, который хочет чему-то научиться или жрец, желающий нанести визит богам, — все они рядом с именем Благого Бога, его супруги и детей найдут также и мое: это сделал Пиай.
— А если они не умеют читать? — беззаботно спросила Такка.
Пиай запнулся, но тут же нашелся:
— Будет же кто-либо под рукой, кто разбирает письменные знаки. Прибывающие через несколько дней жрецы в любом случае умеют читать. Я уже сейчас смогу увидеть их недовольные лица, их неодобрение. Но что есть, то есть: Благой Бог, чьим другом мне однажды позволено было называться, стоит над всеми ими и рушит границы, к которым другие даже не осмеливались прикоснуться. Он строит храм своей супруге, велит изобразить себя у другого храма в виде Амона и Ра-Харахте, так что любой, кто молится этим богам, молится также и ему, Рамзесу, и он позволяет скульптору, который однажды глубоко оскорбил его, оставить свое имя в храме. Разве есть в этом противоречие? Своеволие? Капризы? Как ты думаешь, Такка?
— На эти вопросы я не могу ответить, — сказала Такка, — но отец учил меня, что мы должны принимать волю богов, какой бы странной она нам ни казалась.
— Ты права, маленькая нубийка, и, так как для меня в конце концов все сложилось хорошо, я выказываю благодарность богам. А ты радуешься предстоящему путешествию?
Она притворилась удивленной:
— Зачем мне радоваться, если ты уезжаешь? Если любишь что-то, то не хочешь, чтобы это отдалялось от тебя…
— Разве я тебе еще не сказал, что беру тебя с собой? Я должен был давно уже сказать это тебе.
— Ах, знаешь ли, господа капризны, и рабыне не следует радоваться слишком рано. Что мне делать, если ты в день отъезда передумаешь?
Пиай потрепал ее по щеке:
— Слишком поздно. Я привык к тебе, как будто ты моя вторая жена. Ты будешь вести в Мемфисе большой дом, у тебя будут слуги…
Такка удивилась:
— Ты никогда мне не говорил, что у тебя уже есть жена. Если я вторая, то кто же первая и как ее зовут?
— Еще узнаешь… может быть. Это к тебе не относится. Я не хотел бы сейчас об этом говорить.
Три дня спустя прибыли первые жрецы, и среди них Тотмес, новый верховный жрец Амона в Большом храме. Он давно уже смирился со своим положением и был втайне горд, что добился цели своей жизни, пусть даже не в Фивах.
В день солнцестояния весь состав жрецов собрался в храме. Пиай, еще оставшиеся художники и скульпторы стояли во втором зале и в напряжении глядели на запад, где фигуры царя в человеческий рост и богов Амона, Ра-Харахте и Пта во тьме святилища ждали луча Ра. Музыканты и певцы в Большом зале исполняли гимн Ра, помощники жрецов потушили свои факелы.
Пока звучал гимн, луч восходящего солнца проник во вход храма, разогнал мрак и осветил фигуру Амона-Ра в темноте святилища, затем перешел к фараону и к Ра-Харахте; фигуры Пта он, однако, не коснулся. Тот застыл в вечном мраке, как символ своей миссии бога мертвых.
После освящения храма был дан пир, и Пиай обменялся несколькими словами с Тотмесом. Однако мысли обоих мужчин были слишком различны, у них было мало что сказать друг другу.
Два дня спустя Пиай вместе с Таккой вступил на ладью, отплывавшую на север, и ни разу не обернулся на храм.
Гутана только что вышла из ванной, служанки вытирали ее досуха и втирали в ее кожу ароматическое масло. Она была госпожой, которую боялись, и, если одна из рабынь позволяла себе одно неловкое движение, третья жена фараона жестоко избивала ее или втыкала девушке длинную булавку в руки и бедра. Беспокойные мысли овладели хеттиянкой, и она пришла к выводу, что настало время действовать.
«Что будет со мной, — раздумывала она, — когда царь умрет? Сначала меня выбросят из моего дворца и сунут в гарем к этим противным бабам. Не будет никакого поместья, в которое я смогу удалиться, как старуха Туя. Я бедна и бесправна. Я даже детей не родила фараону».