Почему материальная история? Что в ней есть такого особенного? Вещи кажутся молчаливыми, и обычно они имеют свои ярлыки. Современные вещи сподручны и функциональны. Старые вещи, хоть и не имеют функционального применения, но получают символическое значение. Нарративные историки снабжают их подстрочными примечаниями и тем самым превращают в знаки. Теперь они демонстрируют нам смысловое и прирученное нами прошлое. Однако у истории вещей есть своя логика. Поэтому их нужно очищать от нарратива. Например, если сказать о необходимости изучения истории трусов, то сама эта тема вызовет брезгливое отвращение. История — рассказ о великом, об идеальном, в крайнем случае о социально-политическом или экономическом, о технике, книгах, войнах, деяниях героев, об их образе мысли, ценностях и т. п. А о чем нам говорят трусы? Сначала они были длинные, почти до щиколоток. Но дамы не носили их кое-где аж до XIX столетия. Обсуждался вопрос: могут ли носить их под сутаной монахи и священники? Итак, одним можно, а другим нельзя. Может быть, трусы — это тоже инструмент власти? Само их возникновение связано с увеличением количества носимой одежды, что свидетельствовало о статусе и богатстве владельца, с разделением ее на нижнюю и верхную и дальнейшей эротизацией символики нижнего белья. Сегодняшние брюки похожи на подштанники прошлого, а те — на первые трусы. Итак, вопрос о появлении и дальнейшей эволюции трусов вызывает интерес. Можно говорить об их начале, истоке, учредителе, который знал смысл нововведения. А может быть, история трусов должна быть написана на каком-то ином языке, предельно корректном к вещи и не заслоняющем, а показывающем ее. Возможен ли такой язык? Конечно, сказанное содержит элемент иронии. Однако на самом деле старательными неизвестными историками собраны интереснейшие сведения по истории костюма, жилища, семьи, с которыми наши теоретики совершенно не знают, как поступить.
Для примера можно описать курьезное столкновение научного и культурно-символического описания одного и того же феномена. В «Истоке художественного творения» Хайдеггер показывает, что картина Ван Гога «Башмаки» раскрывает истину бытия так, как научное исследование никогда не сможет сделать. Он пишет, что стоптанные женские башмаки говорят нам о крестьянской доле, о тяжелой До беспамятства усталости, коротком сне и снова бесконечном с раннего утра до вечерней темноты движении внаклонку вдоль борозд открытого ветрам и поливаемого дождями пшеничного поля. Описание Хайдеггера изменяет взгляд на картину и обнажает обычно скрываемую и эстетически приукрашиваемую суть бытия. Эта картина не для эстета, на нее нужно смотреть с точки зрения натруженных рук и искривленных от бесконечной ходьбы ног.
Однако возможен и иной подход как к башмакам, так и к изображению их на картине. Обычно научное и художественное описание мира не сталкиваются прямо, ибо существует какая-то негласная конвенция, по которой ученые и художники признают ценность работы друг друга, и даже считается хорошим тоном, если ученые являются ценителями искусства. Правда, если художники притязают на теоретическое познание, то это расценивается как дилетантство. И все-таки время от времени возникают споры о соотношении науки и искусства, назначение которых, видимо, состоит в восстановлении размываемых открытиями границ между ними. Время от времени случаются прямые и недипломатичные столкновения дискурсов науки и искусства. Как бы в ответ на интерпретацию Хайдеггера представители науки об искусстве предприняли исследование, что это за башмаки были изображены на картине Ван Гога, и установили: это не женские, а маленькие мужские башмаки, принадлежавшие самому художнику. Ясно, что такого рода объективное исследование направлено на то, чтобы ограничить универсалистские притязания герменевтики.
Так мы сталкиваемся с вопросами, что же является истиной: научное или художественное описание мира; в каком пространстве — научном или культурном существуют вещи; насколько приемлемо допущение о том, что в картине Ван Гога или в описании Хайдеггера говорят сами башмаки? Конечно, необходимо уточняющее исследование о том, что такое «вещь» Хайдеггера в сопоставлении ее с «вещью в себе» Канта. Если кантовская «вещь в себе» — это нечто абсолютно другое, которое ни в какой форме нам не доступно, она никогда и ничего не говорит нам и не протестует даже при неправильном понимании или использовании ее для человеческих нужд, то хайдеггеровская вещь — это дар, с благодарностью принимаемый берущей человеческой рукой от бытия.