Н легко сел, достал спички, зажег свечу. Среди подсвечников были и высокие шандалы, даже в человеческий рост. Н выбрал средний, укрепил на нем свечу, и установил шандал так, чтобы изображение было освещено мало-мальски равномерно. Затем отошел к противоположной стене, взглянул — и сразу увидел. Объективности ради надо признать, что увидел он лишь потому, что хотел увидеть; потому, что знал: оно здесь. Это был пейзаж, который он видел теперь каждый день, и который успел полюбить: холм и на нем — храм. Если не насиловать взгляд и смотреть как бы отстраненно, не глазами, а внутренним зрительным чувством (оккультисты и обыватели называют это третьим глазом), холм и храм проявлялись на картине из буйства красок, материализуясь из их блистающей пены, как некогда — в назидание всем художникам — такую же штуку проделала Афродита. Это был намек и на сотворение мира. Да мало ли что можно было там прочитать! Ведь известно, что каждый видит в картине только то, что есть в нем самом.
На следующей картине опять был храм; только выглядел он столь необычно, что Н не сразу его признал. В нем было что-то варварское… впрочем — нет, не так; не варварское, а первозданное. Словно он был сотворен самой природой. Свободно, как дыхание. Я уже где-то видел его… или представлял таким, подумал Н, и тут же вспомнил: ну конечно же! — паутинный чертеж на керамической плитке. Твой великий замысел, строитель. Что-то у тебя не сложилось, а может — тогда время еще не пришло и ты решил это передоверить мне?.. Все это было — как бы поделикатней выразиться — столь невероятно, столь чудовищно, что сходу не вмещалось в Н — и он выбросил это из головы, просто не стал об этом думать. Доживем — увидим. Он никогда не верил в свободу воли, а нынешние события, в которых он был марионеткой (но марионеткой в спектакле, поставленном Господом!), лишь подтверждали его смиренную правоту.
И только на третьей картине Н обнаружил то, что искал: две фигуры. Себя Н признал сразу, но вторым был не черный ангел, хотя и одетый в черное; возможно — монах. В его лице и фигуре было нечто необычное; что именно — Н понял не сразу. Ведь обе фигуры были зыбки, без отчетливых черт. На несколько мгновений они возникали из красочного тумана сгустками призрачной плоти — и тут же рассеивались, чтобы на следующем энергетическом импульсе уплотниться снова. Но Н знал, что если он почувствовал необычность, то поймет и ее суть. Он не насиловал себя, не пытался что-либо разглядеть, только прислушивался к своему чувству. И вдруг понял: монах слепой. И сразу все стало на места — и пустое лицо, и впечатление вывернутости наизнанку, раскрытости тела, которое — все целиком — как радар — и было глазами монаха.
Где же разгадка?
Дело предстояло рукотворное, поэтому и разгадку следовало искать в руках.
Монах правую руку положил на сердце. Это просто: он завершил свое дело (а может быть и путь) и отдает свою душу на суд Господа. Левой он указывает на старца. Зачем?.. Н дождался, пока импульс проявит изображение снова, и разглядел, что монах указывает не вообще, а конкретно на левую руку старца (то есть, на мою левую руку, — зачем-то уточнил Н), которую старец держит как-то странно: перед собой ладонью вперед. (В его правой руке был трудно различимый предмет — то ли макет храма, то ли табличка с его чертежом, — да это и не важно, что именно он держит: Н с первого же взгляда понял, что это символ принятой эстафеты.) Странное положение левой руки могло означать только одно. Н обошел стол. Вблизи образ исчез, но Н приметил место, где была ладонь, и смог разглядеть ее едва уловимую тень. Приложил свою ладонь. Ничего не произошло. Ах, да! — ведь это же зеркальное изображение, в нем все наоборот. Н приложил правую ладонь, поискал, чтобы пальцы совпали точно. Придавил. Мягко щелкнул замок — и открылась закамуфлированная живописью невысокая дверца.
Вот теперь действительно все.
Н взял свечу и, согнувшись, вошел в каморку; она, впрочем, оказалась достаточно высокой, чтобы выпрямиться, не опасаясь зашибить голову. В каморке стояли два допотопных сундучка, оббитых кожей и медью, на крашеном суриком табурете высилась стопа массивных книг; к ним была прислонена икона Богоматери в стандартном серебряном окладе. Икона не впечатляла художественными достоинствами, ее лак потемнел, местами она казалась черной. Но очевидно за нею водились какие-то особые достоинства, иначе она была бы не здесь, а рядом с иконами, созданными выдающимися российскими живописцами.