К вечеру приехали в Цеханув. Беляев нашел подходящее помещение — парикмахерскую. Туда поставил пианино, гобелен и часы, свалили коровью тушу и множество тюков и чемоданов. Книги я с помощью польских милиционеров снес в помещение магистрата. За несколько дней польские власти уже освоились, но майорские погоны действовали гипнотически. Мне отвели под книги и папки целую комнату. Потом я добавил книги и документы, собранные в Алленштайне. (Два года спустя я узнал, что городские власти несколько месяцев терпеливо ждали, когда пан майор приедет за своей библиотекой. Только осенью 1945 года забрала ее Маргарита Ивановна Рудомино, директор ЦБИЛ; тогда она стала подполковником и руководила «демонтажем» трофейных библиотек.) Ночевали мы у гостеприимного владельца парикмахерской; оплачивали постой водкой, консервами, табаком. Пили с какими-то бойкими паненками и проезжими офицерами. Наутро поехали той же дорогой через дотлевавшие деревни и все еще горевший Найденбург, через сравнительно целый тихий Хохенштейн.
Вблизи этого города была могила Гинденбурга — мавзолей внутри сооружения в виде средневековой крепости, памятник немецкой победы в августе 1914 года. Его построили на том холме, где был командный пункт Гинденбурга в дни решающих боев против армии Самсонова. Еще до начала наступления я решил, что должен взорвать этот немецкий прыщ, воплотивший чванство прусской военщины. Но когда наш «форд» свернул с шоссе на прямую, как по линейке, дорогу между двумя шеренгами высоких, прямых, великолепной выправки деревьев, нам стало не по себе. На асфальте, запорошенном свежим снегом, едва угадывался одинокий шинный след. Беляев и не пытался скрывать, что боится: «Тут-то обязательно заминировали».
Мысль о минах всегда внушала мне почтительное отвращение. Доводы Беляева показались убедительными. До крепости-могильника не доехали, издали увидели, что она уже взорвана — часть стен и башен громоздились кучей кирпича. (Когда осенью 1947 года в подмосковной спецтюрьме, так называемой шарашке, я познакомился с А. Солженицыным, он рассказал, что был там едва ли не в тот же день.) Мы свернули обратно на шоссе…
В Алленштайн приехали вечером. Город был взят почти без боя. Настолько неожиданно, что уже после того, как казаки генерала Осликовского заняли вокзал, туда еще в течение полутора-двух часов продолжали прибывать составы из Кенигсберга, Иоганнесбурга, Лыка — воинские эшелоны, товарные и товаро-пассажирские, с эвакуированными жителями. Наш офицер сидел в диспетчерской, положив автомат на стол, курил, стараясь не заснуть от усталости; немецкий диспетчер, полумертвый от ужаса и стыда, произносил заученные, привычные формулы…
Из-за высоких окон с аккуратными шторами из плотной черной бумаги — гардины затемнения — доносились то испуганные, то настойчиво требовательные гудки паровозов, рокот колес, шипение пара, тормозов. Хлопали одиночные выстрелы, короткими очередями потрескивали автоматы… Крики… торопливый топот… Тревожный гомон поспешно волокущейся толпы, внезапно надрывный, захлебывающийся женский вопль. Визг ребенка, плач, снова топот, выстрелы, разноголосая немецкая речь, перекличка солдат, сгонявших приезжих, крики, выстрелы, плач, мат, и снова гудки паровозов и шипение пара… Город почти не пострадал от бомбежек и обстрелов. Но уже в первую ночь начались пожары. На одной из центральных площадей ярко, чадно горел четырехэтажный торговый дом, в котором было несколько разных магазинов: галантерейный, мебельный, продуктовый… Его не успели ни эвакуировать, ни разграбить. За большими витринами пылали диваны, кресла, шкафы. Огонь метался шумный, пестрый, то и дело что-то взрывалось, лопалось… По тротуару несколько ручьев синеватого пламени стекали в узкий кирпичный кювет. Удушливо пахло жженным сахаром.
— Сколько добра пропадает, — угрюмо повторял пожилой солдат.
Другой злобно матерился: «Сволочи, ни себе, ни другим!..» При виде горевшего магазина взволновался и Беляев, заговорил сердито о бессмысленных разрушениях, об опасностях для воинской дисциплины.
На улице, неподалеку от площади, женщина и двое мужчин тащили большие узлы, шли торопливо, прижимаясь к стенам.
— Стой! Хальт!
Женщина отвечала по-русски:
— …Мы свои, свои… мы туточки у бауэров работали. Герман удрал з дому… Мы свои, руськие, савецкие. А вы, солдацики, вон в ту улицу идзите, там ба-алышой дом, ба-агатеющий. Там фройлены, паненки. Там часов, барахла!.. И еще никто не успев тронуть.
Наша машина свернула в узкую улицу, скупо освещенную пожаром. С одной стороны — высокие глухие стены каких-то фабричных и складских зданий, с другой — длинный пятиэтажный дом. Вдоль тротуара несколько немецких грузовых и легковых машин, запорошенных снегом, две или три наши — крытые «студебеккеры», грузовые «форды». Втиснулись между ними… Вошли во двор. Здания, выходившие на улицу, глядели совсем безжизненно. А во двор вела тропинка, натоптанная на свежем снегу…