— Я думаю, а что, разве не прав он? Прав. Но черт с ним, знаю, куда он клонит. Пусть я тысячу раз несчастна и не везет мне, но перед своей жизнью я хочу быть честной. Перед тобой. Перед собой. Перед Маринкой. Говорю ему это. «Чистой хочется быть? А не тошно чистой-то быть, когда счастья от этого — ноль?» Короче, предложил в конце концов в ресторан поехать, — усмехнулась Людмила. — И вот сижу сейчас, контрольную делаю, в институте, видите ли, учусь, дура такая. Для чего? Для кого? Так надо. Так хочу. А удовлетворения нет. Работаю продавцом только для того, чтобы в Москве жить, быть с тобой. Снимаем квартиру — каждый месяц пятьдесят рублей. Пятьдесят! Хочу с дочкой жить, — не могу, не имею права, не по карману — ни денег, ни возможности… Да, я знаю, я женщина, я слабая женщина, я должна быть сильной. Я женщина. Я хочу счастья, покоя, свою квартиру, хочу спокойно работать, жить с дочкой, с тобой, любить вас — тогда я буду счастлива. Тебе хорошо, у тебя — цель, я знаю, но я… я женщина, я устала, я больше так не могу, мне плохо, Витя. Я сижу и плачу, и горько мне, горько, и вдруг чувствую, гадость мне хочется сделать тебе какую-нибудь… Ах, пойми меня, я люблю тебя, не могу без тебя, я слабая, я люблю своего Витю, люблю тебя, ты родной, самый чистый, самый хороший… и вдруг именно поэтому и гадость хочется сделать, отомстить тебе, что ты хороший, что стоишь вне жизни, не прикасаешься к ней… Боюсь я себя, ах глупости, глупости одни в голове… Просто не могу больше, ничто уже не в радость… Пойми меня и прости меня, глупую. Только тебе могу сказать такое, ты — все для меня, ты мой бог, но сделай что-нибудь, Витенька, сделай! Пожалуйста, сделай…
И еще что запомнилось Маринке в Москве, это как они бегали с мамой в лесу, много-много снега, елки, голубое в молочность небо, и бледное, холодное солнце… Мама запнулась, упала, Маринка бросилась на нее, мама лежала в снегу, подхватила Маринку на руки и смеялась, смеялась, дрожали снежинки на ее ресницах, светились в зрачках елки, шапка и волосы, выбившиеся у мамы из-под шапки, были как седые от снега, а на ресницах потом снег растаял, и по лицу бежали струйки, как слезы… Мама смеялась так искренне, так радостно, и Маринка тоже прямо-таки заливалась… А теперь поезд нес их обратно на Урал. Маринка вспоминала Москву, улыбалась и говорила, если нужно было, говорила Сереже: бе-бе-бе!..
Земля промерзла сантиметров на семьдесят, поддавалась только отбойному молотку.
— Сердит, видать, был дед, — сказал могильщик.
— Спрашиваешь! — ответил Глеб. — Ну что, хватанем, может?
— Оно конечно… На таком морозе того и смотри…
Работали в две группы, по два человека; рядом три пацана ловили чечеток.
— Дяденьки, — просили они, — потише, пожалуйста…
— Да идите вы к черту со своими птицами! — ругался могильщик.
— Нашли место ловить…
— Ну, дяденька…
— Пускай, — махнул рукой Глеб. — Вроде даже как не на кладбище. Обычная жизнь.
— Вот и дурак, — сказал могильщик. — Кладбище — это кладбище, а жизнь — она жизнь.
— Тоже мне философ, — усмехнулся Глеб. — Дай-ка кирку!
Глеб работал без рукавиц, руки красные, обожженные ветром, но это была его стихия — работа трудная, жесткая, изнурительная, у него появлялось как бы второе дыхание.
— Сколько лет-то деду?
— Ему хватило, — размахнувшись киркой, буркнул Глеб. Мерзлая земля брызнула по сторонам.
— А видать, суров ты, парень, — сказал могильщик.
— Дяденьки, ну тише, тише… — зашептал пацан, подползая к ним. — Села.
— Где? Чего села?
— Чечени сели. Тсс…
— Я вот дам сейчас по уху! Сели у них! А ну пошел вон…
— Да чего ты орешь на них? — усмехнулся Глеб.
— Покопай с мое. А гляди-ка, — вдруг улыбнулся могильщик, — какие грудки-то у них. Алые! — Он показал рукой на березу.
— Чечени, — прошептал пацан. — Чечени прилетели. Тссс…
— Видал, понравились, — снова усмехнулся Глеб. — А ну посмотрим…
Под березой в садке прыгали чечетки, звонкая на морозе песня как бы рикошетила от них — словно не они пели эту песню, а как будто она прилетела откуда-то, слегка касалась их и тут же отлетала в пространство. А может, так оно и было, потому что на березе сидели сразу четыре красногрудых чеченя, что бывает очень редко — чтобы столько чеченей сразу вместе, тут было на что посмотреть и что послушать… Вот так, если забыть жизнь, то есть забыть ее горести, — хорошо постоять, пощуриться от яркого зимнего солнца, послушать птичью песню — есть в ней простая, но убедительная правда, вернее, приходит ощущение, что есть в ней правда, — а какая правда? что за правда? — так и не разберешься до конца. Ну вот та, например, правда, что это — кладбище, а над кладбищем — песня, и что тут важней — смерть или песня над смертью, поверх смерти, — разве ответишь однозначно?
— Ишь заливаются… — пробормотал могильщик.
— Спрашиваешь! — усмехнулся Глеб.
Чечетки поют: чи-чи, чи-чи, чи-чи, а чечени: че-чи, че-чи, пи-и… Чечетки призывают: к нам — к нам — к нам, а чечени отвечают: надо — надо — подумать…
— А мудрецы… — сказал могильщик.