— Керосину бы, что ли, плеснуть, — сказала Фаина Егоровна, откладывая в сторону рубашку, которую она штопала для заказчика. И закричала на дочь: — Васенка, горе мое, что же ты завяла?
— Напрасно вы так для меня хлопочете, — сказал Лебедев, отбирая у Васенки кочережку и шевеля ею дрова в плите. Они сразу брызнули золотыми звонкими искрами. — Не беда, если бы я поужинал и без чая. Мне к этому не привыкать.
— Потому и хочется хотя малость какую вам приятного сделать, — отозвалась Фаина Егоровна, взявшись снова за иглу и краем глаза кося на дочь, которая тут же взобралась на постель и уткнулась головенкой в подушку. — А, что я на Васенку кричу, вы не обращайте внимания. Характером я ожесточилась, это против воли моей. Не сама я кричу, а нужда моя, горе кричит. Как вдовой осталась, так веселья в себе и не найду, сердце саднеет и саднеет. — Она устало смахнула рукой росинки пота со лба. — А Васенку я очень люблю. И лицом — вылитый муж… Заснула. Хотя бы платьишко скинула…
Лебедев сунул в огонь свои черновики и подошел к девочке. Погладил спутанные волосы Васенки и принялся ее раздевать.
— Да вы что это? — воскликнула Фаина Егоровна. — Будет вам. Управлюсь вот с рубашкой и сама ее уложу.
— А мне тоже хочется.
Он посадил на край постели безвольно поникшую девочку и, слегка прислонив ее к себе, начал через голову стаскивать с нее платье. Вырез оказался узким. Чтобы не сделать больно ребенку, Лебедев стал осторожно высвобождать из него уши Васенки. Коснулся пальцами ее тонкой, теплой шеи. Васенка сразу съежилась, втянула голову в плечи и, не открывая глаз, засмеялась.
— Чикотки боится, — заметила Фаина Егоровна. — Случится, губы надует, осердится, а я ее пальцем под мышку или к шее — и враз расхохочется.
Васенка, оставшись в одной рубашонке, свалилась кульком. Лебедев отогнул одеяло, взбил помягче подушку и поднял девочку на руки. Он мог бы сразу опустить ее на приготовленное место, но почему-то не хотелось этого. Он прислушивался, как тонко и остро бьется сердце Васенки, как дышит она, глубоко втягивая воздух, разглядывал синие жилки на бледных, впалых висках, маленькие розовые шрамики, оставшиеся на руке после прививки оспы.
— Замореныш, — тихо сказала Фаина Егоровна. — Да ведь у кого из нашего брата лучше они? Как прокормишь, когда нет вовсе заработков, базар без привозу, а цены на все — не подступись.
Лебедев промолчал. В Красноярске еще терпимо, а в Иркутске давно начался подлинный голод: интендантство за время войны скупило все свободные запасы продовольствия, а урожаи были неважными.
— Раздумаюсь: на горе себе она, бедная, родилась. Угодила в несчастный век.
— Ничего, ничего, Фаина Егоровна, дождется Васенка ваша и хорошей жизни, — сказал Лебедев и положил девочку на подушку. Поправил упавшую ей на глаза прядь волос. — У нее, Фаина Егоровна, все еще впереди.
— Что впереди-то? Этакая, как у вас, тревожная жизнь? — Женщина тяжело, прерывисто вздохнула, — Да все одно, подымется моя дочушка, начнет мужать, стану к нашему делу готовить ее…
Чайник наконец закипел. Лебедев принес в кухню нарезанный для него Фаиной Егоровной хлеб, достал из кармана пальто колечко колбасы и пригласил хозяйку поужинать с ним вместе. Она не отказалась, но ела только хлеб, и Лебедев понял: мать не может взять себе вкусный кусок колбасы, когда рядом лежит, спит ее голодный. ребенок. Лебедев пил чай и все поглядывал на Васенку. Та, пригревшись под одеялом, теперь немного порозовела и улыбалась во сне так, словно бы от «чикотки».
— Вы неженатый, наверно? — спросила Фаина Егоровна, проследив за взглядом Лебедева. — Ну, да я понимаю, жениться вам, конечно, неподходяще, если вы себе судьбу такую избрали.
— Почему неподходяще? — возразил Лебедев. И вдруг подумал: а не потому ли он действительно до сих пор и не женат, что «избрал себе такую судьбу»?
— Да ведь как же вам жениться? Чтобы жить семьей, нужно какой ни на есть угол иметь, быть всем вместе. А вам скрываться приходится. Идти на опасности всякие. Нет, тут уж, конечно, лучше быть одному.
— Ну, а если любовь? — шутливо сказал Лебедев. Но едва он произнес эти слова, как почувствовал в них большой и глубокий смысл, что-то очень серьезное и торжественное, над чем бездумно шутить нельзя. И тут же вдруг припомнилось, что совсем такой же вопрос когда-то, еще в Петербурге, ему задавала Анюта, а он не нашел тогда точного ответа.