— Какое решение? — повторил Манольос и некоторое время напряженно о чем-то думал. — Как мне это выразить словами? Не могу. Мне кажется, только на деле я смогу это показать, если бог захочет. Братья, я принял решение совершенно изменить всю свою жизнь, забыть свое прошлое и искать Христа на дорогах. Я пойду впереди него с трубой, словно его сеиз, и я буду вещать. О чем я буду вещать, не знаю. И мне это все равно, ведь что бы я ни сказал, моими устами будет говорить Христос. Вот какое решение я принял, братья.
Он умолк. Наступила тишина, только шелестела густая листва фиговых деревьев. Но вскоре все заговорили, посыпались вопросы.
— А мы, я, например, со своим осликом, со своими галантерейными товарами, со своими ничтожными делами? — спросил Яннакос.
— А я, со своей женой и детьми, со своей кофейней? — спросил Костандис.
— А я не спрашиваю, — сказал Михелис. — Я тоже принял решение. Сегодня, еще до того как я пришел сюда, чтобы встретиться с вами, я решил оставить отцовский дом.
Манольос ничего не ответил. В бледном свете звезд он едва различал обращенные к нему лица Яннакоса и Костандиса. Друзья задавали ему вопросы и ожидали на них ответа. Что им ответить? Как мог он за них принять решение и изменить всю их жизнь? Для каждого настанет час освобождения; каждый должен сам принять решение.
— Братья! — произнес он наконец. — Каждое решение человека похоже на плод дерева. Медленно, терпеливо плод впитывает в себя солнце, дождь, воздух, созревает и падает. Потерпите, братья, не спрашивайте никого. И для вас пробьет благословенный час — и тогда вы не будете спрашивать, а сами спокойно, не терзаясь, оставите жену, детей, родителей, торговлю, расстанетесь со всеми маленькими жемчужинами и встретитесь с Большой Жемчужиной — Христом.
— Ты нам указываешь путь, Манольос, — сказал Яннакос. — Я пойду с тобой.
— Не торопись, дорогой Яннакос, — отозвался Манольос и пожал руку своего нетерпеливого друга. — Предоставьте мне пока одному бороться и страдать.
— Никуда ты не пойдешь! — вырвалось у Костандиса, и он протянул руку, как будто хотел удержать Манольоса. — Ты нас не оставишь!
— Куда я пойду, Костандис? Разве ты уже забыл, где встретился мой учитель с гробом господним? Тот, кто борется и страдает на одном клочке земли, тот борется и страдает на всей земле. Я буду с вами вместе всегда! Здесь в Ликовриси, на горе и на наших землях. Здесь мое гумно, сюда послал меня бог, он велел мне оставаться здесь и сражаться. Здесь для меня гроб господен.
Жена Костандиса снова показалась на пороге и что-то пробормотала. Манольос поднялся и посмотрел на звезды.
— Братья мои, наверно, уже полночь. Я должен подняться на гору, в кошару. До свиданья, я ухожу.
— Мы тоже пойдем, — добавил Яннакос. — Моя сестра, кажется, хочет спать.
— Да, уже поздняя ночь! — ответила та.
Попрощались с хозяйкой дома, стараясь добрыми словами немного ее успокоить; они жалели Костандиса, которого оставляли совершенно беззащитного в ее когтях.
— В добрый путь, ребята, — сказал Костандис, провожая их до порот. — Да будет Христос с вами!
— Дай бог, чтобы тебе не попало, бедняга Костандис, — шепнул ему Яннакос, когда уже закрывались ворота.
Было тихо и по-весеннему свежо; село спало глубоким сном; где-то далеко тявкала собака. Звезды, как мечи, нависли над тремя друзьями.
Всю дорогу они молчали. О чем было говорить? Обо всем уже переговорили.
Расставшись с друзьями, Манольос быстрым, легким шагом, как будто его снова поддерживали ангельские крылья, поднялся на свою гору.
ГЛАВА XI
Пока люди, запутавшись в своих страстях, убивали сами или пока их убивали, пока они избивали или сами подвергались избиениям, пока они стремились вознестись до небес, хлебные колосья спокойно и уверенно созревали, наливались соками и все чаще склоняли свои головки к земле, ожидая жатвы.
Девушки, повязав головы белыми платками, чтоб не опалило солнце, взяли в руки серпы и рано утром отправились на поля. Они уже успели позабыть об опасности, которая пронеслась над селом. Они смеялись и краснели, разговаривая о вдове, и принимали строгий вид, вспоминая сеиза, которого на следующее утро после казни увидели на платане, полуголого и изуродованного. Дул ветер, и страшный труп с высунутым синим языком, поскрипывая веревкой, раскачивался, как колокол.
Но зато их лица прояснялись, когда речь заходила о Манольосе. Их матери, которых ага прогнал с площади, без конца рассказывали, как этот юноша вышел из ворот дома аги, гордый, белокурый, красивый, как архангел. Зря, оказывается, говорили злые языки, будто его лицо распухло от проказы! Ложь это была; конечно, ложь, ибо лицо его, подобно солнцу, сияло совершенной красотой!
Девушки подошли к спелым хлебам и начали ловко работать серпами, словно гнались за кем-то и, догнав, обнимали. Набрав в охапку много колосьев, они оставляли за собой снопы. Кудахтали при этом и насмехались над парнями своего села, без умолку болтали об их недостатках. Тот немного горбат, у того ноги кривые, а третий — заика… И больше всех доставалось как раз тому, к кому втайне они были неравнодушны.