Современная медицина объясняет нам и то, почему Библия, видя в похоти психический акт, в котором участвует не только познание, но и воля и чувство, все же преимущественное внимание обращает на познание, на наш взгляд, на наши мысли, называя родовую жизнь грешного человека познанием. Дело в том, что чистые акты воли, как указывает и Августин, непосредственно не могут влиять на родовую жизнь. «Иногда, — жалуется он, — это возбуждение является не в пору, когда его никто не просит, а иногда его не оказывается, когда его ищут»[322]
. Это потому, что наша воля не может влиять на родовую жизнь прямо, а лишь путем раздражения, получаемого через представления. Это раздражение через чувствительные нервы передается спинному мозгу, а оттуда посредством рефлективного центра на моторные нервные пути, которые и вызывают рефлекс в соответствующих мускулах родового аппарата[323]. Таким образом, акт нашего познания — представление — служит необходимым посредствующим звеном между родовой областью и сознательной психической деятельностью, почему родовой акт может быть греховным только как акт познания.Противоестественное, греховное соединение практического разума с родовой жизнью носит в христианской психологии название «похоти» (????????, concupiscentia). Это понятие издавна было камнем преткновения для богословов, для одних потому, что они игнорировали ее двойственную природу, для других потому, что, правильно анализируя природу похоти, они неправильно оценивали ее ингредиенты. Примером первого могли бы быть происходившие в 1903 г. прения по вопросу о браке в Петербургском религиозно-философском Обществе, примером второго является спор блаженного Августина с пелагианами.
На собраниях Общества большинство участников соглашались с отрицательной оценкой похоти или «страстности» с точки зрения моральной и искали лишь подходящего лекарства от этой болезни. Лекарства предполагались разные: взаимное обожание супругов, мысль об обществе, жалость, индивидуальная любовь.
Но В. В. Розанов указал на факт, поставивший в тупик моралистов. Он указал, что наука и опыт давно признали «страстность» печатью настоящей богатой творческой рождающей силы, почерпаемой из горнила природы. Там, где ее нет, не рождается ни красота, ни гений. «Страстность», доказывал он, явление нормальное. Мало того, здоровье потомства прямо пропорционально степени «страстности» родовой жизни, и, следовательно, рецепты, имеющие целью уничтожить этот признак здоровья, предлагают яд, а не лекарство.
Но ведь неоспоримо и то, что христианство осуждает похоть и страстность, и, таким образом, в результате прений о страстности получилась неразрешимая антиномия: недопустимая морально похоть необходима физиологически.
Этим был предрешен крах вообще всех рассуждений о браке[324]
.Довольно многочисленное собрание, в котором участвовали известные богословы и философы (епископ Сергий Старогородский, В. В. Розанов, Д. Мережковский, А. В. Карташев, В. А. Тернавцев), ни к каким определенным выводам не пришло, и в заключение один молодой доцент Духовной академии (Василий Васильевич Успенский) успокаивал собрание, что, дескать, хоть ни одного вопроса мы и не могли решить, но зато самая «вопросность» стала глубже и содержательнее, а В. В. Розанов остался «верен своему предпочтению» еврейской «миквы» и языческих «игр Вакха и Киприды», христианскому учению о браке, да и всему христианству.
Общая ошибка Розанова и его противников состояла в том, что все они смотрели на похоть как на психически простое явление, неразложимое на составные элементы, и потому для них вопрос мог стоять только в такой форме: «быть или не быть похоти».
Подобный же спор о похоти происходил полторы тысячи лет назад и происходил на более широкой арене. Он захватил, можно сказать, всю Церковь, а отголоски его и теперь слышатся в теориях католических и протестантских богословов.
Во главе одной стороны стоял блаженный Августин, другая сторона была представлена пелагианами, Иовинианом и Вигиланцием.
Тогда вопрос ставился несколько иначе и, пожалуй, более тонко.
Блаженный Августин, сумевший освободиться от языческого дуализма в вопросе о возможности рождения у безгрешного человека, подчинился ему, однако, в вопросе о характере рождения греховного.
В отличие от русских богословов и философов, он смотрел на похоть как на сложное явление, в котором бессознательное влечение соединено с волей, с практическим разумом, но рационалистическая тенденция всей древней философии не позволила ему стать на сторону бессознательного, и он видит греховность похоти именно в преобладании этого бессознательного влечения над волей, в том, что похоть стала irrationabilis[325]
(бессознательной, неподвластной разуму).