Но для полноценного христианства, для христианского христианства доктрина очень важна. Это не исключает того, что в спорах, в столкновениях, в конфликтах возникает некое безумие. Даже и в самые старые времена осуждавшийся Отцами Церкви Григорий Нисский в конце IV века очень красочно описывает, что житья на свете не стало: придешь в булочную спросить хлеба, а на тебя обрушивают догматическую формулировку и спрашивают, вот ты так веруешь или не так; приходишь в баню — там банщик делает то же самое. Можно с сожалением констатировать, что когда в христианстве начали возникать разделения, то, если у самого истока разделения было некоторое догматическое несогласие, сопровождавшееся согласием по другим пунктам, то затем обе стороны тяготели к тому, чтобы увеличить число пунктов несогласия, и в целом ряде вопросов, которые не были решены ни для одного, ни для другого направления христианства, по возможности, фиксировать, застолбить, затвердить позицию, противоположную позиции другой стороны. Можно сказать также, что восприятие греческой философии было приобретением, за которое приходилось платить. Как бы то ни было, без аппарата греческой философии строгие формулировки христианского вероучения были бы невозможны. Именно греческая философия дала прежде всего простейшие формы дефиниции, построенные по типу «а» есть «Ь». В Новом Завете есть только одна дефиниция в Послании к Евреям (11, 1). Это дефиниция веры. Вера есть «чаемых обличение» — по — славянски, как бы реальность (hypostasis — по — гречески) того, на что мы надеемся. Вот это дефиниция. Но в Евангелиях мы не встречаем дефиниций, мы встречаем снова и снова метафоры, притчи. «Царство Божие подобно»… тому и этому. И когда апостол Павел в 13–й главе Первого послания к Коринфянам говорит о любви, он говорит, ЧТО любовь ДЕЛАЕТ, он не говорит, что ЕСТЬ любовь. Но когда мы берем любой средневековый трактат — не только по моральному богословию, но даже по мистическому богословию, и не только западный, но и православный, — там мы встречаем определения, ЧТО ЕСТЬ ЛЮБОВЬ.
Платой, которую пришлось заплатить, была некоторая подмена эсхатологии и вообще библейского понимания бытия фило — софско — идеалистическим, платоническим. Деление на духовное (в платоновском значении нематериальное) и материальное — такое деление, быть может, очень важно для христианства, но это не библейское деление. В Библии нет понятия нематериального в платоновском смысле, в Библии есть понятие Духа Святого как силы освящения, и, в конце концов, онтология Библии, пожалуй, более всего сохраненная у сирийских богословов, акцентирует пропасть между святым и несвятым, между тем, что, хотя бы и будучи материальным, проникнуто Духом Святым, и всем остальным. Но европейское христианство приняло платоновскую дихотомию материального и нематериального, приняло очень глубоко; мы встречаем самое слово «невещественный» в славянских переводах таких текстов, как, например, церковные песнопения.
Интересно значение, которое в европейской традиции приобретает догмат о бессмертии души. Разумеется, христианство предполагает учение о бессмертии души; я никоим образом не собираюсь это отрицать, но ведь, например, в Символе веры не говорится «верую в бессмертие души», а говорится «чаю воскресения мертвых». А в другом древнем символе веры говорится о воскресении плоти, resurrectio carnis: это так называемый Апостольский Символ веры, принятый в западной традиции с древних времен — еще с времен неразделенной Церкви, но неизвестный на Востоке. Воскресение плоти, воскресение мертвых, судный день — вот библейская эсхатология. Но когда уже в Новое время в Европе распространяется список четырех истин, которые непременно нужно знать всякому христианину (этот список был выработан в католическом мире, но нашел распространение во всех вероисповеданных сферах, включая православие), то в этот список входит уже не воскресение мертвых, а бессмертие души. Можно сказать, что есть целый ряд моментов, никоим образом не противоречащих Библии, но дающих другие акценты. Небо как место славы Божьей упоминается, конечно, во многих библейских текстах, но произошла в какой — то момент конвергенция этого библейского неба как места славы, места царственной эпифании («Господь воцарися»…) личного Бога, с эмпиреями, то есть огненной сферой — самой внешней, самой далекой от земли, самой высокой сферой так называемого птолемеевского образа мира, который, на самом деле, в основе — аристотелевский. Что касается слова «небеса», то есть в Библии употребление этого слова как целомудренного синонима слова «Бог» (что вообще само по себе не чуждо европейскому словоупотреблению: «Да вознаградят его небеса», — или что — нибудь такое).