Но рассказ о платье написан у него таким чудесно грубым и плотским языком, так говорят, горланят и спорят в нём участники этой истории, такие они живые, несмотря на отдалённость тех времен, что я не могу лишить вас, друзья мои, радости подержать его в руках, пощупать его вместе со мной, попробовать на вкус.
Я не могу обокрасть вас, сделать вас беднее, отобрав у вас эту маленькую жемчужину, затерянную в старинной пыльной книге. И одновременно честь моя не позволяет мне выдрать кусок из «Хроники Белой Руси» и поднести его вам как своё. Поэтому буду говорить я, а там, где будет слаб мой язык, я дам слово летописцу, наболтавшему и кое-где налгавшему, но оставшемуся гением стиля, гением языка, гением хитрой иронии и солнечного юмора.
Дам слово белорусскому летописцу Матвею Стрыковскому, канонику, любившему больше ладана живого человека и въедливый человеческий смех.
И вот он говорит про это: «А меў той шалёны дваістую сукню, на тое умыслне уробленую, дзе можы разпораў могл улажыць, што хацеў, а камыкаў яму межы сукню і кашулю наклалі, ад цела...»[124]
.Они пришли к Матери Божьей Остробрамской. Сновав шапках. Нарочно. Чтобы видели.
И случилось так, что первым подскочил к ним тот самый седоусый, что видел Христа во время изгнания торговцев из храма и признал его не плутом, но Богом, встав на колени.
— Шапку скинь, басурман!!! Бо-о!..
На крик оглянулись ближайшие, и тут Христос с удивлением увидел, что в толпе довольно много знакомых лиц. Был тут молодой товарищ седоусого, старуха, что когда-то молила о корове, ещё кое-кто и — он не верил глазам — тот самый предводитель волковыских мужиков, что тогда защитил его от Босяцкого и Корнилы, а после бросил, сказав: «Ты с весной приходи. Как отсеемся».
— Мир тесен, — подивился Христос. — Тебя что, ветром сюда занесло?
Седоусый всё ещё лез. И вдруг ахнул:
— Пане Боже... Христос...
— Я, — подтвердил Братчик. — Ну как, волковыский, отсеялся?
Тот низко опустил голову.
— Как будто я не говорил, что сеять можно... если есть чем. Чего это здесь так скоро? Управился молниеносно. И сюда раньше меня успел.
— Не бей по душе, — ответил тот. — Всё у нас забрали. Ни гроша подати не скинули... Да тут много наших... Чуть не половина. Деревнями бегут от голода. Полстраны на север сыпануло. На Полоччину, в Гродно, сюда, на Медзель. Повсюду, где татар не было, как удвоился народ. Всё ж, может, кусок хлеба заработаешь, не помрёшь.
— Ну и как, заработал хотя бы первую крошку?
— Слишком нас множко, чтоб была крошка, — насупился седоусый.
— Чуть не мрут люди, — добавил мужик. — А что же будет зимой? Душу б заложил, чтобы добыть зерна да хоть немного хлеба. Под пеньком зимовал бы. Как медведь. Полстраны на север сыпануло.
— Кому она нужна, твоя душа, — сказал седоусый.
Христос был достаточно деликатен, чтоб не напомнить им всего, не рассказать, как самого его травили собаками. К тому же толпа уже заметила человека в шапке. Отовсюду проталкивались ревнители святости места.
— Шапки долой! Шапки прочь! А ну, сбейте! — негромко покрикивали они.
— Сто-ой! — завопил седоусый.
Кричать, тем более горланить, тут было не положено, и потому толпа изумлённо смолкла.
— Этому позволено! Он татар погромил! Это Христос!
Тишина. Оглушительная тишина. И вдруг толпа взорвалась таким криком, какого даже в самые страшные осады и сечи не слыхали эти седые стены.
— Христо-ос!!!
Вскинулось с колоколен вороньё.
— Пришёл! При-шёл! — тянулись руки.
— Заждались мы! Тоскою изошли! — голосили измождённые люди.
— Шкуру с нас последнюю заживо содрали!
— Разорение, пепел вокруг! — плакали запрокинутые глаза.
— Магнаты да попы ненасытные!
— Жизни дай! Жизни дай! Заживо помираем!
Тогда он стал подниматься на гульбище. Уверен был: правильно сделает, что нанесёт удар тут. Только не ведал, что здесь столько найдется тех, кто шёл с ним на татар, кто знает его, с кем ему будет легче.
Вот они. Море.
Капеллан встал перед ним, загородил дорогу.
Маленький, похожий на бочонок человек. Очевидно, в это время должен служить здесь мессу. А за спиной его — монахи, служки. Этих не убедишь, что не хочет он, Юрась, оскорбить святыню, просто вознамерился сделать то, на что с охотой пошла бы и сама великая Житная Баба, мать всего сущего, которая только немного изменила здесь своё лицо. Мать. Хозяйка белорусской земли. Та, что даёт силу хлебу. Зачем ей жить, если умрут верующие в неё?
— Стой, — рявкнул капеллан. — Ты кто?
— Христос.
— Если ты Христос, где мать твоя? Где сестры и братья?
— Я мать Ему! — крикнула из толпы старуха, что молила о корове.
— И я!..И я!..
Мы Ему братья! Мы сестры! Мы! Мы!
И этот крик заставил Братчика забыть, что за ним охотились, ибо люди оставили его. Из-за этого крика мир как-то странно затуманился в его глазах, и он впервые не посетовал на свою судьбу.
«Могла ж и вправду быть хата».
И он вспомнил хату под яблонями... Стариков на траве... Тихую речку, где водились сомы... Самого себя, пускающего на Купалу венки.