В этом городе были подземелья, велье, бесстыжие люди, Воздыхальня, которую не разглядишь с горы. Если бы он мог, смёл бы всё это с лика земного и оставил только то, что приближалось к совершенству: Каложу, Фарный костёл, ещё несколько башен, домов, храмов. Всё остальное не заслуживало существования. Дворцы из каменного навоза.
И всё же он знал: идёт на небывалое, не свойственное таким людям, как он. Ни в коем случае нельзя было запятнать рук. Никто не узнает, не осудит, но нельзя. Он помнил глаза людей. Глаза, глаза, глаза...
...В этот миг из рощи, сбоку от башни, вылетели сотни две всадников, и помчали, словно из последних сил, словно в безнадежную атаку.
Летели одним стремительным клином, одним кулаком.
Седоусый, крякнув, подал знак. Хотя было и далековато ещё, люди натянули луки из рогов. Молодой старался особенно, хотел показать себя: оттянул тетиву чуть не до уха, искал глазами цель. Очень хотел выстрелить метко и дальше всех.
— Стой! — вскричал вдруг Иуда. — Где вы носите свои глаза, где?! Холера вам в бок, лихоманка вам в голову!
Натягивать так тетиву не стоило. И великан не сумел бы после страшного напряжения турьих рогов осторожно вернуть её в ненатянутое состояние.
Что-то тенькнуло. Все с ужасом смотрели кто на молодого, кто на конников. Молодой обомлел: медведем взревела среди стремительного шального клина дуда.
Человек с чёрными руками кузнеца, громадный верзила, жёлтый, в пшеничный колос, подскочил в седле...
...Поймал слабую — на излёте — стрелу. Все ахнули.
Дробь копыт нарастала. Верховые подлетели под склон, спешивались. Только верзила со стрелой взлетел на коне на крутой склон, обводил народ шальными ястребиными глазами.
— Это кто стрелял? А? Кто? — Он был страшен. Молчание.
— Я, — наконец признался молодой.
— Молодчина, — похвалил Кирик Вестун. — Далеко стреляешь.
Покатился хохот. Кирик слез с коня.
— Здоров, Христос, не забыл?
— Кирик Вестун... Клеоник из Резчицкого угла... Марко Турай...
— Помнишь, — засмеялся чертяка Вестун. — Ну, давай поцелуемся... Здорово, апостолы... Щёки отрастил ты себе, Фома, на апостольских хлебах... А-а, здоров, брат Иуда. Как, предавать ещё не собираешься?
— Спасибо, — сказал Раввуни. — Себе дороже. Один уже как-то попробовал, и нельзя сказать, чтоб это было особенно весело для остальных. А я вот зря этим хлопцам крикнул... предупредил.
— Ну ладно, ладно, давай поцелуемся, что ли... Слушай, Христос, вот тебе и подмога небольшенькая. Мы было убежали, а потом в рощу вернулись, следить. Ты остерегайся, не лезь, как головой в печку. Войско со стражей будет давать бой. Сидят вон там, в правой роще и в лощине, и там. Завтра выйдут строем на Волосово поле. У тебя людей сколько?
— Тысяч около десяти, чтоб они здоровы были, — сказал Христос.
— Ну, а их со стражей войта тысячи три с небольшим. Считай, вдвое больше. Тяжёлая конница, латы, каноны.
Все умолкли. Почувствовали смертельную тяжесть завтрашнего труда.
— Значит, сначала надо не подпустить их к себе, — заключил Фома. — Из пращ бить.
— Тоже мне ещё Давид, — сказал Иуда с иронией.
— Ты что понимаешь? — разозлился Тумаш на то, что кто-то усомнился в его воинских способностях. — Научись сперва меч держать!
— Не умею, — развел руками Раввуни. — Но всё равно. Ты завтра пойдёшь на поединок. Я с кем-нибудь — дразнить их. Каждый делает, что может.
— Не пойдёшь ты, — решил Христос.
— Пойду, — стоял на своем Раввуни. — Если не мечом, то надо же чем-то. Я не умею мечом. Никто с детства не упражнял моих рук. Все практиковали голову. Точнее, сушили её. Если у меня есть какой-никакой разум, то не «благодаря», а «вопреки». В детстве я сделал было пращу и метал камни. Долго метал... У нас, детей, почти не было свободного времени при дневном свете. Но я научился хорошо, неплохо метать. Потом меня страшно выпороли за то, что метал, а не учил молитв. А теперь и пращи нет. — Помолчал и добавил: — Да и не хочу.
Братчик смотрел на него. Этот хилый и цепкий человек занимал его, неуловимо напоминая о чем-то хорошем, что раньше срока явилось на этой поганой тверди, что должно на ней быть и чему, однако, не пришло время.
Поэтому он подлежал смерти, как некоторые другие, не очень многочисленные, коих он встречал. Как и он сам, Юрась, но это уже дело другое.
Затюканный, с тысячей недостатков, слабый, не приспособленный к жизни, беззащитный перед силой до того, что аж злость брала и хотелось дать ему по шее, он всё же был безмерно лучше многих. По крайней мере, не стал бы горланить:
— Хворосту! Хворосту в огонь!