Лафуз не первый из критских турок, который поет, смеясь, эту песню... Что они чувствуют при этом, не знаю. Быть может, музыка им нравится...
Сайда опять рассмешила нас; прервала пение и сказала:
— Хафуз-ага, когда турок будем бить, я тебя не трону, а своего мужа убью.
— А что, — спросил Хафуз, — ревнив верно, бьет тебя?
— Ба! бить ему меня! Он меньше меня ростом...
— Так за что же?
— Вот за то, что короткий такой; я хочу мужа пали-кара, как ты, такого..
И защелкала опять языком, встала и простилась:
— Пойду, — говорит, — домой; будет мой короткий сердиться, что запоздала...
— А, боишься? — сказал Хафуз. — Так я нарочно с тобой вместе пойду. Может быть, муж нас увидит и прибьет тебя.
— Если так, так à la Franka пойдем вместе, Хафуз-ага! — схватила его под руку и пошла с ним через сад до калитки.
— Adieu, mademoiselle! — сказала она нам у калитки и подала мне руку. Потом обратилась к Хафузу: — подай Хризо à la Franka руку.
Хафуз, немного краснея, протянул руку. Хризо, опять нимало не смутясь, пожала ему руку.
Тогда мне пришла мысль... Я сказал сестре так, что Хафуз слышал:
— Я в русское консульство уйду на целый вечер; а ты бы пошла на вечер к соседке...
Хризо отвечала, что посидит дома. Когда калитка заперлась за нашими гостями, она позвала служанку нашу и сказала ей:
— А ты, моя девочка, не скучай дома; поди с детьми на дорогу погуляй...
Я увидал, что моя хитрость удалась. Как только стемнело немного, я с величайшей осторожностью пробрался чрез задние тропинки и засел в глубокую рытвину, которая входит со стороны в наш сад. На краю ее, у стенки нашей, выросла большая смоковница; я сидел под ней и думал:
— Другой дороги Хафузу к нам нет! Я его увижу, а он не увидит меня.
Не просидел я и пяти минут, как Хафуз пришел и стал у нашей стенки.
Постоял, осмотрелся и начал тихонько насвистывать песню.
Хризо тотчас же вышла, и, облокотясь оба на ограду, они стали разговаривать.
— Видела ходжу? — спросил Хафуз.
— Видела.
— Что он говорил тебе?
— Много говорил. Хорошие слова все сказал. Говорил: «видишь, мы добрее христиан: христиане нашего пророка не почитают, а мы Иисуса почитаем. И Он был великий пророк».
— Хорошо, — сказал Хафуз. — А еще что он сказал?
— Сказал, м!р на четырех столбах; один столб золотой — ваш ислам, второй серебряный столб — наша христианская вера, третий медный столб — вера еврейская, а свинцовый столб — франкская вера. У франков книг нет священных, так он сказал...
— И это хорошо сказал, — заметил Хафуз. — Другое дело, вы, христиане, другое дело франки.
После этого оба постояли молча.
— Не боишься? — спросил потом Хафуз.
— Боюсь, — сказала сестра.
— Не надо бояться. Отец мой согласился. Знаешь, как он жалеет меня, что ни захочу — все сделает. Посмотри, какой я тебе гаремлык отделаю! Что за шолковые диваны будут! В Константинополе куплю. Фередже и яш-мак будешь на дворе носить: а дома — что хочешь; хочешь атласные шальвары; хочешь франкское платье...
— Что ты прикажешь — то я буду носить, — отвечала сестра. — Я буду тебя всегда слушаться. Когда ты будешь сердитый и закричишь на меня, я скажу: «Не гневись, господин мой», и поцелую твою руку и ко лбу прижму ее, как турчанки делают... Вот так...
Потом она вздохнула, помолчала и спросила:
— Ты верхом когда же ездил, что твои руки кожей пахнут?..
Дальше я не мог вытерпеть и вышел из засады. Хафуз вынул нож.
— Стой, Хафуз, ножа не надо! — сказал я и взял его руку. — Ступай домой и образумься! Ступай скорей, пока не увидали люди.
Хафуз ушел; сестра упала на землю и закрылась руками. Я поднял ее и увел в дом. Она бросилась мне в ноги и просила не говорить ни слова отцу и матери, клялась, что оставит Хафуза, обещала, если я хочу, пойти в монастырь; предлагала запереть ее на ключ до приезда отца... Она до того рыдала и клялась и просила меня, что я обещал ей
молчать до тех пор, пока другой раз не замечу, запретил ей ходить в гарем Рустема-эффенди, и так как после этого нам вместе оставаться было тяжко, то я ушел к Розенцвейгу и рассказал ему все. Он сказал:
— Она права. Я бы на ее месте сделал то же. Хафуз — прелесть!
— Так, по вашему мнению, надо им дать свободу?
— О! нет. Вы не имеете права на это, — отвечал он. — Вы обязаны ревниво охранять ваше собственное положение в крае. Терпимость уронит вас. К тому же твердые верования ваших родных не фанатизм, а только сила: безверие — болезнь и слабость, а не сила...
— Правда, — сказал я, — но как тяжко мне!
— На то жизнь и зовется жизнью, чтобы кипела борьба, — отвечал Розенцвейг. — Вот я не борюсь — и не живу.
Пока мы придумывали, какие взять меры, прибежала наша служанка и сказала в ужасе, что Хризо похитили из дома, и никто не знает, где она; никто не видел ее ни на дороге, ни на улице.
Посуди сам, что я чувствовал! Отлагаю рассказ до завтра.
Когда сразила меня эта весть, я ничего лучшего не нашел, как пойти прямо к Рустему-эффенди. Он скрыл, что уже знает о побеге сестры с его сыном и сказал с большим достоинством: