- Ну, так что? - сказал он в понурой тишине, преодолев первое удивление.
Сейчас они разойдутся, и его поиски начнутся сначала. Потому что «Орфей» уже мертв. Правда ли это? Да и чем, собственно, был «Орфей»? Пятеро юношей с голыми руками, неопытных и не искушенных в борьбе, пятеро не похожих друг на друга и не очень-то ладивших героев с деревянными сабельками, которых те не потрудились даже тщательно выловить, не стоят того. Шляпы. Да, может быть. И все-таки хорошо, что был «Орфей»! Хорошо! Потому что он был важен для них еще чем-то другим, что трудно определить. Вот, например, месть за Пишкота и мучительная тяга к чему-то, без чего каждому из них было бы страшно жить на свете. Да, это им давал «Орфей». Решимость не смириться, не быть тотально мобилизованным бараном. И это давал «Орфей»! Сопротивление, смелый вдох в атмосфере, зараженной всеобщей робостью. И это тоже! У них будет право глядеть потом людям в глаза. Да, и это! А кроме того, у каждого были свои чисто личные мотивы. У меня, у Милана, у Бациллы. Надо будет сохранить в себе все это. И в будущем. Навсегда. Сказать им об этом? А как? Слова, которые приходили на ум, казались Павлу ходульными, тошнотворно патетическими. Он стиснул зубы.
- Долей, Милан, через пять минут пробьет! Бацилла, в строй!
...Все это игра, только игра, и когда-нибудь она кончится! Бланка чувствовала волнующее прикосновение его рук, выдержи, девочка, доведи роль до конца! Она не выпускала из пальцев приятно шершавую ткань портьеры, он уговаривал ее тихим голосом, но она не слышала слов. «Будь разумна», «образумься». Знаю, знаю, я разумна, я должна быть разумной! Бланка вздрогнула, шевельнулась, почувствовав, что он вешает ей на шею что-то холодное и неумело запирает сзади застежку - новогодний подарок, кажется, ожерелье. Где он его взял? У нее побежали мурашки по спине: может, оно принадлежало одной из тех женщин-евреек, которые... Но у Бланки уже не было сил противиться. Что с того, ведь Зденек-то жив! Сколько раз она будет вот так бессмысленно бунтовать? А что, если однажды она найдет в себе силы бесповоротно уйти? Что тогда? Нет, молчи, странная ты жертва, стыдясь, он видит тебя насквозь - вот он ведет тебя, послушную и кроткую, обратно, к еще теплому креслу, а ты идешь и знаешь, что будешь опять пить, и спать с ним, и содрогаться, и сгорать от стыда за наслаждение, порабощающее тебя, так будет и дальше, до тех пор, пока не опустится занавес над последним актом недописанной пьесы. Чем же она все-таки кончится? Кто будет сидеть в зрительном зале? Кто будет ждать у театрального подъезда?
Кресло под торшером. Бланка уселась, поджав ноги, и угасшим взором смотрела, как узкая рука с халцедоном в кольце аккуратно наливает бокалы для новогоднего тоста.
Павел нагнулся, минутку пошарил в пружинах калеки дивана и, выпрямившись, положил на стол среди наполненных рюмок тяжелый сверток в промасленной тряпке. Он развернул его, и блестящие грани револьвера слабо блеснули в свете лампы. Все глядели на револьвер как зачарованные, и стыд сжимал им сердца.
Пишкот! Он был здесь. Он был сейчас с ними, неопределенно ухмылялся разбитым ртом и даже закукарекал.
- Что с этим делать? - спросил Павел. - Кто это возьмет?
Никто не шевельнулся, никто не отважился протянуть руку. Стук часов за стеной ужасающе усилился, и, прежде чем кто-нибудь успел сказать слово, прозвучал торжественный бой; бам-м, бам-м, - один, два, три... Все, как по команде, подняли рюмки и молча влили в себя зеленоватый напиток. Бацилла повалился на диван. Павел встряхнулся и стал заворачивать револьвер в тряпку. Потом он оглядел товарищей, и в глазах у него блеснул странный огонек.
- Ладно, ребята, - сказал он. - Я возьму его себе.
Улицы, улицы, пьяные возгласы, и дождь, и потемки. Гонза упрямо шел вперед. Пронизанные ветром просторы над рекой раскрывались перед ним. Он остановился на мосту и нащупал каменные перила. Они были сырые, от них зябли руки. Вот он, суровый, реальный мир, держись за него! Гонза перегнулся через перила, чтобы охладить лицо. В этот момент в ночи забили башенные часы. Их металлический звон многоголосо разнесся над железными крышами, рассекая тьму. Семь, восемь, девять, десять...
...одиннадцать - бам-м-м... - раздалось в полутьме из дорогого радиоприемника. Потом какие-то слова, треск, поток болтовни, гимн и, наконец, Die Fahne hoch! Кто-то ликует, и кто-то сетует, кто-то верит, надеется и дрожит от страха... Новый, тысяча девятьсот сорок пятый год! Год первый!.. Напротив Бланки в табачном дыму через стекло бокала видно измененное лицо. Бланка пытается улыбнуться, бокалы звенят друг о друга, предательское тепло разливается по телу и затемняет сознание... Потом ей уже все равно, и она не противится, когда ее обнимают мужские руки и кладут на подушку; она чувствует на губах его губы и только закрывает глаза, чтобы забыться. Занавес! В памяти возникает строчка из стихотворения: «Свершись, судьба!»