- Она, как и Тесей, жаждала поразить Минотавра и прославить свой народ, вымирающий от неуёмной женской гордости. Они с Тесеем долго спорили, кому первому свежевать чудовище, сразились между собой, но приметили, что так растратят силы впустую... а лучше будет бросить жребий, кому первому обнажать меч. Выпало Кикнейе. Разумеется, Минотавр знал ходы в своей норе куда лучше пришельцев и долго от них прятался. Достаточно долго, чтобы нападавшим пришлось разбить лагерь и скоротать ночь... Трудно предположить, как они поставили предел ночи, не видя ни заката, ни рассвета. Эта ночь - заметь, посланник, - выпала из всех преданий. Но ее нашел Аристид. И Минотавр был найден, но сопротивлялся достойно. Тесею пришлось помочь Кикнейе, а Кикнейе пришлось помочь Тесею... Сделав дело, они, как и положено любовникам, окончательно потеряли счет времени и спохватились лишь тогда, когда Ариадна, дожидавшаяся Тесея, потеряла терпение и стала дергать снаружи за свою нитку, которую, ты помнишь, за свой конец тянул Тесей, чтобы не потеряться в подземелье... Они грустно и прекрасно простились, Тесей вышел и упросил Ариадну не сматывать свой клубок, объясняя просьбу желанием вернуться и поставить на месте великой битвы с чудовищем памятный камень. Так Кикнейя вышла по той же нити и ускользнула незамеченной. А потом... Что было потом, Аристид?
- В Великой степи родился сын, - продекламировал юноша бледный, - но амазонка Кикнейя не стала его убивать, что полагалось делать в том народе со всеми отпрысками мужского пола. Она положила его в лодку-долбленку и пустила в воды Понта.
"В Черное море, значит... - сообразил я. - Знал бы об этом Нестор-летописец! Гладишь, и нашим князьям немного древней крови перепало".
- Теогония началась - и это главное, - свернул Демарат "свиток" с еще непросохшими строками новой придворной легенды. - Заметь, гипербореец, так варвар вступает в рощи великих богов.
Собрание немножко потупилось, как бы немножко раздалось в стороны от такой явной крамолы.
Вслед за юношей бледным, певцом Аттилолиса, гипостратег представил мне двух философов эпикурейского согласия.
Они бродили себе бродили по городам и весям Империи и наконец подобрали свой идеал свободы-равенства-братства на пыльной дороге, среди полей и табунов.
Оба слабо отпечатались в моей памяти, они говорили-говорили, их постный и жиденький пафос свободы не трогал никого, даже юношу бледного.
Демарат подмигивал мне и поднимал палец с перстнем. К этой минуте он успел повалить набок второй штофный кувшин и светился весь, как спиртовой фонарь.
Мое внимание все больше привлекал бесстрастный и очень высокий человек, сидевший по-азатски. Сидя так, он возвышался над всеми нами - не только благодаря своему росту, но и благодаря темному, очень спокойному взгляду, и - улыбке, глубокой, проникавшей, как мне чудилось, до дна смыслов и душевных стихий. Он был чисто выбрит, волосом тёмен, очень коротко стрижен... вероятно, брит наголо не более месяца назад. Маленькой была его голова и при этом - очень правильной и очень круглой, и все на этой голове было вылеплено правильно, не считая полноватых и немного выпячивавшихся губ, пунцовых, налитых. Одеяние тоже привлекало взгляд: бесцветное, широкое и будто бы тщательно накрахмаленное. Некое подобие огромного конусовидного воротника краями упруго свисало с его плеч - и казалось, что человек тяжело окрылён.
Подошла и его очередь.
- Ладогиос, - объявил его выход Демарат. - Манихей. От Парфии до Лузитании известно его имя... Скажи свое слово, величественный Ладогиос. Расскажи, какими напастями грозишь ты обоим римским тронам - Равенны и Константинополя.
Ладогиос красиво повел крыльями и заговорил также красиво. Я слушал его звучный голос с удовольствием, но и с предубеждением, что не услышу ничего нового. Скандал манихейской легенды был мне известен: Христос явился Адаму и Еве в образе змия и сумел контрабандой, в яблочной кожуре, просунуть им в их мир-тюрьму знание о добре и зле, потребное для борьбы с дьяволом-демиургом, тем самым демиургом, который, строя из себя доброго бородатого деда, создал весь этот никчемный материальный мир, а потом украл светлые души человеческие и загнал их, себе на забаву, в самую глубь и тьму материи. Таков был общий диагноз. Потом шла рецептура: извлечься душам на свет Божий невозможно иначе, как всеми силами уничтожая кругом материю и плоть - в ведении и не в ведении, во дни и в ночи, ныне и присно и во веки веков... Камень разбей в прах, праху не дай осесть на грешную землю.
И наконец Ладогиос пронял меня: всеобщая и нескончаемая война всех против всех до полного распыления на молекулы - вот единственный путь освобождения света из темной плоти и путь спасения душ.... Гунны, гунны - лучший греческий огонь, водой не зальешь, ветром не задуешь.
О, эти речи, этот пафос - все это было слишком знакомо, близко, пекло бока... и я уже смаргивал навязчивую иллюзию: пенсне с переносицы высокого манихея, скромную бородку клинышком и разночинские галстуки, так и подскакивавшие под кадык древнему гуннскому партийцу.