Схватили ломы, подцепили, стали тужиться.
И приподняли!
Но приподнять-то приподняли, а дальше что?
– Мы не так, – сказал Толян. – Надо – пусть двое поднимут, а третий в сторону пихнет.
Мы с Лешей поднатужились, приподняли опять бревно. Толян начал его пихать в сторону. Оно не шло. Тяжелое.
– Надо, как рычагом, – сказал Леша, который, хоть и был деревенским, но в механизмах понимал лучше меня, городского. Мог велосипед до винтика разобрать, а потом, промыв детали в бензине, опять собрать, я этому всегда завидовал.
Зашли вместе с одной стороны, всунули ломы и начали поднимать, одновременно толкая.
И бревно подалось.
Потом мы подцепили его с другой стороны и обрушили со сруба.
Но второе бревно почему-то не пошло. Мы его и так, и так, и враскачку, и жерди вставляли – застряло.
Промаялись до вечера, а вечером вернулся с работы дядя Коля, посмеялся.
– Невтерпеж прямо вам? Завтра доделаем.
Но посмотрел на наши лица:
– Ладно. Помогайте.
Мы бросились помогать.
Под вторым бревном тоже ничего не было.
Осталось последнее, лежащее на фундаменте.
Там должно быть наверняка.
Взялись, раскачали, сковырнули.
Ни под одним венцом, ни под другим – ничего не оказалось. Колян провел рукой по выемке, будто проверяя.
– Может, под камнями? – с надеждой спросил он.
– Да вряд ли, – сказал дядя Коля. – Тут Пехтерев когда-то жил, такой был человек, он копейку берег, не стал бы ее тратить. Хозяин был, кулак!
Меня поразило, с каким уважением дядя Коля произнес оба эти слова. Ну, хозяин – ладно, хотя слово тоже подозрительное для меня, советского ребенка, впитавшего в себя безоговорочно советский дух и никакого другого духа не знавшего. Но – кулак? Кулак же – это враг, бандит с обрезом. Сволочь.
Я сказал об этом дяде Коле. Не помню, какими словами.
Он ответил:
– Это как посмотреть. У нас вон корова, овец полтора десятка, хрюшка, теленка вот поставим, да ульев пятнадцать штук, мед качаю, я хозяин или кулак?
Я даже рассмеялся. Какой же дядя Коля кулак? – батраков нет, обреза нет, спрятанной в подполе пшеницы нет, а в учебниках и в рассказах хрестоматии без этого кулак – не кулак.
– Смеешься! – одобрил дядя Коля. – А было время, когда я был бы чистый кулак. Как и Пехтерев. И жил-то он не в хоромах, а сам видишь в чем. Все равно – согнали в Сибирь, потом дом пустой стоял, потом его отец твоей тети Любы купил.
Позвали ужинать. Все пошли, а я чем-то отговорился.
Сидел на досках возле печки, она пока была не порушена, хотя в ней заключалась главная ценность – кирпичи. Смотрел вокруг. Увидел на полу, покрытом мусором и пылью, деревянную ложку с обгрызенным краем. Ложка не такая, какие я видел и в городе, не сувенирная с узорами, а нормальная, едовая, темная от времени, с трещинкой. Быть может, сами выстругали.
Я сидел, и мне показалось, что вокруг тени и голоса тех, кто тут жил. Кулак – без обреза, без пуза, без злого прищура глаз, обычный мужик, как дядя Коля. Человек. В сапогах, быть может, ходил таких же, как дядя Коля. Он ведь всегда в сапогах, любимая обувь. Рассказывал про них:
– Им лет уже десять. Хромовые, настоящие.
И что-то, не помню, говорил о достоинствах хромового сапога. С уважением заодно упомянув сапоги кирзовые, яловые, юфтевые. Чем они отличаются, я забыл, а названия запомнил: я слова всегда запоминал лучше, чем вещи.
И вот он ходил, бывший хозяин, в сапогах хромовых или юфтевых, а может и в лаптях, и сидела тут его жена в сарафане, и дети бегали – прямо вот тут, где я сижу.
Я почти въявь увидел, как мальчонка в рубашонке проскочил сквозь меня и что-то выкрикнул. И женщина что-то сказала, и мужчина что-то проговорил.
До этого момента для меня существовало только сегодня. Прошлое было, но в книгах и в кино, иногда мелькало в рассказах взрослых, но со мной не соприкасалось, меня не трогало. И вот впервые я его видел, почувствовал, понял простую вещь: я занимаю то же самое пространство, что занимали они. Я хожу сквозь них, живу сквозь них. Вместе с ними.
С этой простой, но для меня новой, ошеломляющей мыслью я жил несколько последующих дней.
Мы шли в Рыбкин сад, и я знал, что здесь была когда-то усадьба помещика Рыбкина, от нее остались заросшие травой развалины дома, проглядывались аллеи, тропинки, все когда-то было упорядоченным, геометричным, а теперь – старые одичавшие яблони и вишни, которые все еще плодоносили редкими ягодами; мы их объедали, не дожидаясь полной спелости. Но теперь я видел не только это, я вслушивался и всматривался, угадывая: что за люди жили? И какая-то девочка в белом платьице, с большим бантом на голове мерещилась в просвете меж деревьев.
Потом шли в Кулешов сад, тоже бывший помещичий, поменьше, и там я тоже всматривался, ища следы этого Кулешова и его семьи, чувствуя, как их тени проходят мимо нас и сквозь нас. От дома там ничего не осталось, но мне рассказывали, что он стоял долго, кирпич из него использовали для постройки четырехэтажной школы и интерната при ней. В годы, о которых речь, там учились дети из десяти окрестных сел, а сейчас почти пусто, по пять-шесть учеников в классе, включая чеченцев, узбеков и таджиков.