Огородову стало досадно, что он не видел, как вели Федьку к трапу, как тот шел. Наверное, заложив руки за спину, в смятении. Сидел две недели в запертой каюте, иллюминатор задраен, желтая лампочка на потолке. А тут — небо, бухта, берег, палуба под ногами, и с каждым шагом все меньше и меньше остается ее, палубы, по которой ты прежде свободно ходил, мог руками махать сколько влезет и на порт, на сутолоку его, на городские дома мог смотреть сколько захочется. Теперь эти, что ведут, с наганами, или другие, такие же, не позволят вольно смотреть на город и на порт, ходить по палубе. Законно не дадут: отвечай! Вычеркнули, словом, Федьку из виктор-гюговских рядов...
А на рейде, когда не осталось и следов от рельсов, приваренных прежде к палубе, и в трюмах пусто, когда вот-вот после ударной разгрузки предстояло идти в новый рейс, выстроили всю команду и объявили капитанский приказ. Говорилось в нем, что матрос второго класса Левашов С. В. за нарушение дисциплины, за то, что покинул судно, хотя и с уважительными намерениями, но никому не доложив, достоин сурового наказания, даже перевода на должность палубного ученика; но капитан учитывает левашовский добросовестный труд и прошлое героическое поведение во время аварии и в палубные ученики не переводит. Просто он, капитан, намеревался произвести Левашова в матросы первого класса, а теперь свое намерение задерживает на неопределенный срок, чтобы матрос Левашов понял и почувствовал, что такое судовая, крепкая и незыблемая, морская, если короче, дисциплина.
И вроде как бы специально для Сережкиной обиды сразу зачитали другой приказ, которым (на освободившуюся жоговскую должность и опустевшую трагически Щербинову) в первый матросский класс возводились Сашка Маторин и Надя Ротова.
И снова пошли и снова замелькали вахты. Уже находились в Японском море, в мглистых его просторах, когда в каюту к Огородову явилась Алевтина Алферова.
— Здравствуй, — сказала. — Давно тебя не видела.
«Ну давно — это слишком, — решил электрик, — только что в столовке вместе ужинали». Но понял, к чему она клонит. Действительно, за время стоянки он ее из поля зрения начисто выпустил. Ремонты там разремонты, и домой, на Первую Речку, отправлялся при каждом удобном моменте. Он и ответил:
— Верно, давненько не виделись. И непонятно мне: отчего же ты снова на судне? На берегу, помню, собиралась застрять.
— А потому не осталась, — ответила Аля, — что рано. Ты газет не читаешь, электрик Огородов. Постановление вышло: чтобы развестись, в суд заявление надо подать. Только суд один, а желающих холостыми стать много. Ждать надо.
— Тебе, положим, суд не нужен. Тебе — в загс.
— Не обо мне речь. Другому человеку прежде развестись надо.
— А на берегу, значит, тебя одну оставить боится? Суд поджидает?
— Ага. Боится. Серьезный он, этот человек. Строгий. Весьма.
Она смотрела на Огородова, а он — на нее. И тут электрик понял, что Алевтина смущена вот этим своим положением — еще не венчанной, но уже не свободной. «Не с большой любви, видно, решение состоялось», — подумал электрик.
Аля заерзала в креслице.
— Знаешь, а Сережа, оказывается, сидит над книгами. Несмотря ни на что...
Тоскливо сказала, будто оправдываясь. Сказала и ждала ответа. Огородов молчал. Неохота ему было разговаривать.
— Левашов, слышишь, занимается, — повторила Аля. — Как мы с ним когда-то... Я пришла, а он в книгу уткнулся. Далеко продвинулся, сам...
— Ну вот и ты подключайся.
— Где уж мне теперь!
Больше они не говорили. Сидели и молчали, как будто собрались лишь затем, чтобы считать, сколько раз в минуту бухнет машина под палубой...
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ