Лоттер закончил, ему вроде бы даже неловко за эту свою взволнованность в финале: «Я, может быть, еще перепишу концовку».
– Друзья, – сказал Прокофьев, – мы делаем успехи. В эту пятницу вот и Дьяволу отказали. Знаешь, Макс, меня умилил этот номер: что-то вроде изгнания Дьявола посредством метафизики.
– То есть ты хочешь сказать, что подписал бы Договор? – улыбнулся Лехтман.
– Я? Я не люблю быть связанным обязательствами. Но для меня это дело вкуса, не более. В отличие от героя сей пьесы, я не отношусь столь серьезно к своим творческим усилиям (понимаю, что немного рисуюсь, конечно).
– Твой персонаж, Макс, – начал Лехтман, – он пытается пробиться, быть может, даже и обретает, но только лишь
– А также перед Богом, – улыбнулся Прокофьев, – герой твоей пьесы, Макс, «открыв» для себя Ничто, сразу же устроил свару за него с тем, кто в Ничто, с тем, кто – Ничто, точнее. И сразу же пытается Ничто гуманизировать, обратить Ничто чуть ли не в основание для себя, в некую точку опоры. – Прокофьев шутовски куда-то в небо: – Се человек!
– Но в этой истовой попытке, когда знаешь все о неудаче… в этой попытке добавить
– А не одну лишь глубину, – съязвил Прокофьев.
Город на склоне дня. Его усталое, расширенное в пространство дневного зноя, отупелое тело положено сейчас в прохладу фиолетовых сумерек, что уже наступают. Его громадное дряблое легкое пытается выхватить хоть какую-то каплю воздуха свежести. Эта внезапная зримость завершения движения, звука, времени, вообще всего.
Первые огни города – они сейчас габаритные огни самого бытия в мутноватой бездонности космоса. Женщина. Моложе своих лет. После работы. По дороге всячины набрала в супермаркете. Высокая. Асимметрия одухотворяющая лица усталого, нежнее, чем на холстах Пикассо – или же кажется так при этих огнях. Город равен себе. Неправдоподобно равен. Вещь при выходе
Сколько Бытия. Привычки. Никаковости (жизни, скорее всего). Сколько свободы, свободы. Свободы. Сколько Неба. Ужаса. Мышления. Любви. Все кончается ничем.
Что ж, так, наверно, честнее. Пусть и невыносимо. Ты отпущен, выпущен будто, может, даже и впрямь… То есть ничего не надо… Сколько бытия…
Вдруг Лехтман наткнулся на Прокофьева. Значит, он тоже спускается сюда, в «долину», бродит по этим улицам, месит гущину этих вечеров. Прокофьев подумал о том, какой хороший обычай был в Венеции, вешаешь значок такой, крохотную маску, и знакомые не подходят к тебе, не заговаривают с тобой, ибо тебя не узнали, ты же в маске. Лехтман понял его, ему самому тоже не нужно было говорить сейчас. Он не хотел расплескать это свое нынешнее. Он и спускался в этот громадный, бескрайний, набитый донельзя людьми, машинами, жизнью мегаполис за одиночеством. Они кивнули друг другу и разошлись.
Прокофьеву не хватало неба города. Там, у них «на горе» небо вечности, как Лехтман сказал однажды, а здесь именно небо времени. Огни излечивают, пусть на минуту только, то ли от мишуры и бессмыслицы жизни, то ли от страха смерти. И сейчас, этим вечером, небо совпало по направлению, скорости, по самому наклону с временем, с его током, сносившим медленно все эти вещи времени… Все это можно, казалось ему, сгустить до любви. И бытие, и сущность бытия