Все эти нелепости, бесспорно, волнуют и утомляют его — я говорю о г-не Шальгрене. Временами он падает духом… Он говорит: «Скоро мне стукнет пятьдесят семь. Это очень трудный жизненный рубеж. Пожалуй, имей я немного терпения, я мог бы не раздумывая шагать дальше и превратиться со временем в старика. Но для этого у меня не хватает мужества». Подобные речи возмущают меня. Недаром такие вопросы решены мною раз и навсегда: я надеюсь, что старость мне не грозит, и каждый день даю себе обет с достоинством уйти из этого мира лишь тогда, когда скажу то, что хочу сказать, и сделаю то, что я намереваюсь сделать. Г-н Шальгрен уже сейчас выглядит стариком. Так пусть смирится и не охает без толку. В такие минуты он вызывает у меня не жалость, а глухое раздражение. И однако он — мой наставник, тот самый наставник, которого я люблю и который — чую всем своим существом! — действительно сделает из меня настоящего ученого. Только я хотел бы видеть его совершенным! Впрочем, это лишь дань честолюбию, ловушка, которую ставит гордость. Надеюсь, ты понимаешь: речь идет о моей, Лорана, гордости.
Чтобы позабыть об этих невзгодах и даже избавиться — прости! — от тягостных мыслей о Катрин, я молча утыкаюсь в окуляр своего микроскопа, словно в убежище, скрываясь в некоем недоступном для людей мире.
Ты, быть может, дорогой Жюстен, ни разу в жизни не заглядывал в микроскоп. Если бы ты склонился над окуляром, тебя бы поразили свет, краски, странные мелькающие фигуры; ты бы не сразу понял, что перед тобой поистине целый мир.
Я упомянул здесь об убежище, и это может натолкнуть тебя на мысль, будто в ярком свете микроскопа всюду царит порядок и безмятежное спокойствие. Не верь этому. Это такая же жизнь, как и наша, с ее гнусностями и печалями, с ее борьбой, убийствами и крушениями. Это жизнь, наша жизнь, горячо любимая, обожаемая нами жизнь. Я думаю о том, что среди этих эфемерных, ничтожных, едва видимых глазу существ есть свои Шальгрены, Ронеры, Лораны, Сенаки, Жозефы и Жюстены. Ну, а я по отношению к ним оказываюсь в положении некоего божества. Но это не значит, как ты, наверное, думаешь, что я пребываю в высокомерном безразличии. Это далеко не так. Если бог существует, он должен все знать, он в ответе за все. Вот почему в минуту уныния мне страшно хочется, чтоб его не существовало. Если бог, однако, существует, то он непременно вкладывает свою лепту в наши радости и наши беды — вот так же, как я вкладываю свою посильную лепту в жизнь моих бактерий, в успехи или поражения этих моих крошечных палочек, моих микроскопических клеточек. И я вовсе не высокомерен. Совсем напротив. Иногда, поворачивая винт микроскопа, чтобы передвинуть пластинку, я чувствую вдруг, как взволнован, как бешено начинает колотиться в груди сердце. Я не тот бог, который погрузился в холодное созерцание. Я тот бог, который прислушивается, который ищет, сомневается, страдает. Я бог очень гуманный, очень слабый и очень беспокойный.
Но оставим это, старина, и вернемся к людям. Ты говоришь, что получил известие о Тестевеле. Я тоже: он прислал мне из Порт-Саида открытку, очень бодрую открытку.
Тестевель не знает и не должен знать, что теперь вместо него страдает Ларсенер. Да, пришла очередь Ларсенера. Несколько раз в неделю он обязательно плачется мне. Сюзанна упрекает его в том, что он поверг Тестевеля в отчаяние. Отныне Тестевель пребывает в ореоле легендарной славы. Он, видите ли, силен, добр, нежен. Он даже красив и обаятелен. Ларсенер принимается жаловаться, испускать вопли отчаяния. Несмотря на это, его последние работы превосходны. Меня тревожит Сюзанна. Она, кажется, не понимает ни своей власти, ни своих действий. На днях я случайно открыл «Дон-Кихота» и увидел следующие строки, которые и переписываю для тебя без всяких комментариев: «Впрочем, учти: я не выклянчивала и не выбирала для себя такой красоты; это — безвозмездный дар небес. И как нельзя обвинять гадюку в том, что она таит в себе смертельный яд — ибо яд этот дала ей сама природа, — так и меня нельзя упрекать в том, что я красива».
Гадюка! Яд! Бедная маленькая Сюзанна, бедная милая сестренка Сюзанна!