В то время мир геев самовыражался свободно и безудержно. Главной книгой эпохи стал роман Ларри Крамера «Педики», рисующий эксцессы Файр-Айленда,[114]
где счастливые гедонисты возбуждались, совокуплялись и извергали струи семени во время бесконечных уик-эндов, заполненных наркотическими вечеринками, на которых они предавались неистовым плотским утехам в сценах, выписанных с такими безжалостными, безоглядными подробностями, что у читателя глаза вылезали на лоб. Образ жизни, свободный от мыслей о последствиях нравственного, личного или медицинского толка. Никаких запретов и уз, кроме разве что тех, какие образуют свисающие с потолка кожаные петли и ремни, в коих вот-вот должны были совершиться невообразимые половые акты. Мне все описанное в романе показалось таким же возбуждающим, как распродажа пластмассовой кухонной посуды. Странное возникает чувство, когда оказываешься меньшинством меньшинства. Большую часть геев разволновало и то, что происходило в романе, и его персонажи, которые казались выходцами из группы «Вилидж Пипл» – в особенности носящий клетчатые рубашки пышноусый субъект по прозвищу Клон. Целые стаи его подражателей в тесных джинсах и тяжелых башмаках слетались к находившемуся в Эрлз-Корте пабу «Коулхерн Армз». Нарочитая мужественность, безъюморность и физическая настырность, источавшаяся такими людьми и заведениями, точно запах дешевого мускуса, казались мне пугающими и гнетущими. Впрочем, меня и отдаленно никогда не влекло к этим нелепым карикатурам на рисунки Финского Тома[115] с их жилетками, из-под которых выпирают мышцы, кожаными фуражками и безрадостными глазами. Партнером моей мечты был дружелюбный, мечтательный, веселый молодой мужчина, с которым я мог бы гулять, разговаривать, смеяться, обниматься и играть. И тем не менее я захаживал в заведения наподобие «Коулхерна» и совсем недавно открывшегося клуба «Небеса», объявившего себя самой большой дискотекой Европы. Захаживал, потому что… потому что так вы поступали в те дни, если были геем двадцати с лишним лет. Чувствуя, как сотни глаз в единый миг оценивают и отвергают меня, я испытывал унижение, стыд и вспоминал осмотры в школьных душевых. Неприятие, презрение и отсутствие интереса – все это проявлялось мгновенно, бездумно и безоговорочно. Буханье музыки, шмыганье втягивавших попперсы[116] носов, стук ударявших в танцпол ног и несчетные жалкие глаза, которые вопрошающе обшаривали тебя, – все это делало немыслимым какие-либо разговоры и веселье. Возможность «снять» кого-либо или оказаться «снятым» меня совершенно не влекла, танцевать я уж тем более не желал, – наверное, я думал, что если буду заходить в такие места почаще, то смогу переломить себя и полюбить их, примерно так же, как смог переломить себя и полюбил несладкий чай. Однако на сей раз ничего у меня не вышло. Я лишь научился ненавидеть дискотеки, бары и все с ними связанное. Я не уверен в своем праве утверждать, что эту ненависть питало неприятие нравственного толка, полагаю, скорее уж безжалостное мордование моегоВы, наверное, уже заметили, что вся история моей жизни вращается вокруг проблем с телесным «я». И безрассудное удовлетворение мною физических аппетитов, и жалкая неприязнь к собственному телесному облику были предметом постоянного рассмотрения для моей личной патологической теологии, которая бóльшую часть жизни лишала меня каких ни на есть беззаботности и покоя. Я не хочу показаться вам нытиком, жалующимся на злую судьбу, или претендовать на уникальную чувствительность либо восприимчивость к подобного рода бедам, однако почти каждую минуту каждого моего дня я остро ощущаю себя повинным в бесчисленных прегрешениях. В том, что я пью слишком много кофе, уделяю слишком мало внимания работе, недостаточно быстро отвечаю на электронную почту. В том, что не звоню людям, которым обещал позвонить. Слишком редко бываю в спортивном зале. Слишком много ем. Слишком много пью. Отказываюсь выступать на благотворительных обедах. Медленно читаю и комментирую присылаемые мне – не по моей, впрочем, просьбе – сценарии. Все это проступки почти ничего не значащие, жалкие частички планктона в глубинах океана греховности – да, конечно, – однако во мне они порождают точно такие же панику, приниженность и потребность облегчить душу исповедью, какие терзают наиболее склонных к самоуничижению кальвинистов в наиболее смиренной их и жалкой горячке покаяния. Я не верю в существование Бога, Судного дня или искупающего грехи наши Спасителя, но испытываю стыд и трепет, предаюсь самобичеванию совершенно так же, как самый благочестивый и истеричный аскет, да еще и без дешевых обещаний насчет того, что наградой мне станут прощение и Божественные объятия, в кои примут меня на небесах.