Осталось лишь раскурить трубку, а для выполнения этой задачи пригодны только спички «Свон», никакое другое поджигательное приспособление тут не подходит — ни специальные трубочные зажигалки, даже самые сложные и хитроумные, ни спички «Брайан и Мэй», ни «Бик», «Клипер», «Зиппо», «Ронсон», «Колибри», «Дюпон» или «Данхилл», хоть все они и прекрасны по-своему. Спички «Свон» — настоящие спички, а это означает, что зажечь любую из них можно, шаркнув ее фуксиновой головкой по какой угодно шероховатой поверхности, а не только по поблескивающей, коричневой полоске, которой вынуждены ограничиваться спички безопасные. Вы можете чиркать ею по кирпичной стене, можете, точно ковбой, по собственной подошве. Впрочем, к коробку этих спичек приклеена полоска золотистой наждачной бумаги, с шершавостью коей ничто сравниться не может. Я подтягиваю к себе коробок. Я знаю: чиркать спичкой полагается от себя, дабы частички вспыхнувшей головки не ударили вам в лицо, однако предпочитаю словно бы зачерпывающее движение в направлении противоположном — движение, которое завершается тем, что горящая спичка оказывается прямо перед моими глазами.
Сернистый аромат пощипывает мои ноздри, пока я подношу спичку, наклонив ее, к чашечке трубки, а затем неторопливо придаю ей горизонтальное положение. Каждое посасывание мундштука пригибает язычок пламени к табаку, и тот приветственно шипит и вспучивается, а влажная свежесть его отдает дыму свою густую сладость. Наконец, когда начинает светиться вся его поверхность, и как раз перед тем, как пламя пытается обжечь кончики моих пальцев, три резких движения запястья гасят спичку. Ударяясь о стекло пепельницы, она издает чуть слышный звон. Сгоревшие почти до самого кончика спички всегда давали Коломбо и Шерлокам ключ к разгадке преступления. «Это сделал курильщик трубки, Ватсон, попомните мои слова…»
Я попыхиваю трубкой. Первое, второе, третье, четвертое, пятое посасывание; я причмокиваю уголком рта. Табак разгорается, и шестая не то седьмая затяжка позволяет мне наполнить дымом все легкие. Горячий дым мгновенно проникает в бронхиолы и альвеолы, а те посылают никотин через кровь в мозг. Столь богатая порция никотина способна довести до головокружения и холодного пота даже закоренелого курильщика трубки. Однако глубинный никотиновый удар порождает благодарный выброс энкефалинов и эндорфинов, и полученный организмом глухой пинок сменяется приятным электрическим жужжанием и гудом всего тела — это начинает работать его благодатная фармакопея, — и что такое кашель, тошнота, ожоги языка и полости рта, горькая смола в слюне и медленное сокращение жизненной емкости легких в сравнении с этим головокружительным, пульсирующим всплеском любви, с этой сотрясающей вас вспышкой радости?
В сущности, ради первой порции дыма все и затевалось. Теперь весь фокус в том, чтобы сохранять трубку горящей — мягко и не часто посасывая мундштук и получая уже меньшие, сигаретных размеров, табачные ингаляции, пока работающий как фильтр слой еще не сгоревшего табака не загрязнится, не пропитается смолой и токсинами, после чего трубку можно будет счесть докуренной и готовой к новой прочистке и отшкрябыванию.
Я уже достиг стадии неторопливого попыхивания, и нет сейчас на нашей планете человека довольнее меня — только трубка способна давать такое находящее в самом себе основания довольство: курильщики трубок выглядят довольными, поскольку знают, что они суть символы старозаветного довольства, и довольны этим… но тут чья-то звучная пробежка над головой заставляет меня оторваться от тетради, которую я проверяю.
Чтоб вас черти взяли.
Ну пошумели разок, точно мышь, прошмыгнувшая за стенной панелью, и ладно. Можно не обращать внимания.
Ан нет, вот и еще один звук — безошибочно узнаваемый топот босых ног по дощатому полу.
Волна гнева с головой накрывает меня. Я разъярен точно в той же мере, в какой был только что доволен. Если бы я не курил столь мирно и благостно, то и не скакал бы сейчас по лестнице с таким неистовством.
— Филипс! Ну разумеется. Кто же еще? Хорошо. Ладно. Что я сказал в прошлый раз? Я сказал, что следующего нарушителя тишины ожидает порка, и сказал это всерьез. Наденьте халат, шлепанцы и извольте явиться в учительскую.
Спускаясь вниз, я осознаю всю огромность того, что сейчас произойдет. Я угрожал детям поркой, а таковая подразумевала в «Кандэлле» не трость, линейку или шлепанец, но парусиновую туфлю на резиновой подошве. Я вступаю в учительскую. Трубочный дым виснет в комнате совсем не так, как сигаретный. Созданные открывшейся дверью воздушные струи сминают тяжелые слои дыма в рифленые волны. Я открываю шкаф, нахожу под ящичками для бумаг официальную спортивную туфлю, беру ее, сгибаю и отпускаю, и она пружинисто распрямляется.
Что я наделал? Если я не выполню угрозу и не побью мальчика, весь авторитет, какой у меня есть, окажется подорванным и я никогда больше не смогу управлять учениками. И сильно ли его придется бить? Что, если он заплачет? О господи!