Вечером погожего сентябрьского дня Екатерина стояла, тяжело опершись на трость, ставшую ее неизменной спутницей, у окна своей опочивальни. Под лучами заходящего солнца червонным золотом отливал шпиль Петропавловской крепости. У стрелки Васильевского острова покачивались на легкой волне купеческие суда. С прогулочного ялика, сквозь форточку — васисдас, — как называла ее Екатерина, доносился веселый смех.
При взгляде на императрицу сторонний наблюдатель не мог бы не поразиться переменам, произошедшим с ней после тяжелого потрясения, вызванного несостоявшимся сватовством шведского короля. Гармония ее лица, живость которого когда-то очаровывала любого собеседника, как бы распалась. В выражении его, улыбке, во взгляде выцветших светло-серых глаз проявилась какая-то неуверенность. Тембр голоса, прежде грудной, завораживавший богатством интонаций, сел, как садится звук треснувшего фагота. В речи ее еще более явственно стал слышен немецкий акцент, от которого она так никогда и не смогла избавиться.
После отъезда Густава Екатерина почти не покидала свои покои, делая исключение для больших выходов по воскресеньям. К вечеру ноги отекали так, что трудно было ступать, давно мучившие ее приступы колик стали случаться чаще. Доклады, с которыми являлись секретари, принимала в опочивальне. Слушала, однако, равнодушно, вполуха. Оживлялась только, когда поступали депеши от барона Будберга, остававшегося в Стокгольме. Шведскую почту требовала докладывать в первую очередь, однако новости, поступавшие из шведской столицы, не радовали. Обедала за малым столом, к которому приглашались Зубов, Протасова, Строганов, Голенищев-Кутузов, де Рибас, реже — Безбородко, граф Эстергази, Морков. После обеда императрица вновь исчезала в спальне, куда вызывались — нередко в самый поздний час — то Зубов, то Безбородко.
Выходили они оттуда с лицами хмурыми и обеспокоенными.
Причины для этого были, и весьма основательные. Екатерину и раньше посещали приступы меланхолии, но длились они обычно недолго. Императрица умела брать себя в руки. На этот же раз дни шли за днями — а мрачное настроение, овладевшее ею, не развеивалось. Екатерина сделалась мнительной. Особенно беспокоила комета, повисшая в ночном небе над Петропавловской крепостью.
— Кометы, они даром не являются, — скорбно говорила императрица и вспоминала, что незадолго до кончины Елизаветы Петровны над Петербургом была видна точно такая же, но с изогнутым хвостом.
Перекусихина с вечера задвигала шторы на окнах, выходивших на Неву. Принималась болтать с наигранной бодростью, желая отвлечь от печальных мыслей. Однако Екатерину каждый вечер будто тайная сила тянула проверить, на месте ли небесная гостья.
— Здесь, проклятая, — шептала она, и взгляд, устремленный в окно, становился отрешенным.
Встревоженная Марья Саввишна шушукалась с Роджерсоном. Лейб-медик, вздыхая, брал саквояж, в котором позвякивали флакончики со снадобьями, и направлялся в опочивальню, зная наперед, что принимать лекарства Екатерина категорически откажется. К докторам относилась насмешливо. До самой смерти они оставались для нее смешными шарлатанами из пьес Мольера.
— Если мне суждено умереть, я предпочитаю, чтобы это произошло без вашей помощи, — говорила она состарившемуся при ее дворе эскулапу.
Лишь однажды, уступая настояниям лейб-медика, она проглотила принесенную им пилюлю. Роджерсон так развеселился, что захлопал в ладоши. Радость его, однако, была преждевременной. Продолжить лечение Екатерина отказалась. Болезнь она считала проявлением слабости, которую следовало преодолевать.
А воли, решительности и той слепой веры в свою способность повернуть личные и государственные дела в направлении, которое считала нужным, у Екатерины всегда было предостаточно. Даже сейчас, едва оправившись от удара, перенесенного ею в ночь с 11 на 12 сентября, она была озабочена не столько своим нездоровьем, сколько решением вопроса, который почитала наиважнейшим.
Скрытое, но от того не менее острое противостояние с сыном, именем которого она взошла на престол, никогда не составляло секрета для близких к Екатерине лиц. Более того, в значительной — иногда решающей — мере оно было стержнем то утихавшей, то разгоравшейся с новой силой борьбы придворных группировок и честолюбий их лидеров.
Попытки Екатерины наладить отношения с великим князем, предпринимавшиеся ею в середине 70-х годов, после его совершеннолетия, результатов не дали, да и не могли дать. Допуск Павла Петровича к государственным делам так и не состоялся, потому что был крайне нежелателен не только для остававшихся при дворе участников переворота 1762 года (отсюда, кстати, — глубоко укоренившаяся в сознании Павла убежденность в его преступном, узурпаторском характере), но и для самой императрицы: при известной прямолинейности мышления великого князя он непременно, даже помимо своей воли, сделался бы притягательным центром для всякого рода недовольных и искателей счастья.