— За ослушание… — прошептал Егор.
— Не понимаю.
— Когда они еще не признались, господин Фогт… приказывал, чтобы я их назвал, если сам не виноват… Он говорил: «Раз вы были там же, должны их знать…»
— А вы знали?
Егор еще ниже нагнул голову.
Крузенштерн понимал отчаянное положение маленького кадета. Новички с первых дней постигали законы корпусного товарищества. Выдать виновника начальству считалось предательством, жизнь ябедника превращалась в каторгу. К тому прибавлялись и угрызения собственной совести: «Я — нарушитель чести…»
— Господин Фогт говорит… раз я не назвал виновных, значит, не выполнил приказа… и нынче меня накажет…
«Нашел чем пугать ребенка, хлыщ», — подумал Крузенштерн. Он по себе помнил то жуткое чувство, смесь тоскливого стыда и ужаса, когда звучит такой приговор. И тягостную безнадежность, обморочное замирание перед низкой, плотно сколоченной дверью, за которой
Слава Богу, он своим приказом накрепко закрыл эту дверь, отменивши в корпусе подобные наказания. Сделал это, несмотря на недовольство в Морском министерстве и на скептическое замечание государя.
Но мальчик-то о приказе не знает и сейчас в отчаянье.
— Егор… — негромко сказал Крузенштерн. Тот быстро поднял остренькое лицо. В глазах — и боязнь, и надежда. Бедняга… — Я поговорю с вашим командиром. Уверен, что, проявивши вначале строгость, он будет теперь снисходителен… Но скажите мне: а что вы все-таки делали в дежурной комнате?
Голова кадета Алабышева опять упала. И даже при неярком свете ламп стало видно, как наливаются краской его оттопыренные уши.
— Ну же, Егор, — добродушно поторопил Иван Федорович. — Давай без утайки. Ежели ты в чем-то и виноват, то на сей раз это останется между нами.
— У мышонка лапки были связаны… Жалко стало, я хотел отпустить… Чтобы никто не знал…
Колокол гулко просигналил о конце перемены.
— Ступай в класс, Егор. Я поговорю с командиром роты.
«Надо и в самом деле поговорить решительно, — думал он, поднимаясь на третий этаж, в рабочий свой кабинет. — Наказать кадета самовольно никакой офицер теперь, конечно, не смеет, но держать воспитанников в ежедневном страхе такие фогты еще не отучились…» Где Рожнов откопал эту сухую бестолочь? Разве
В кабинете уютно несло теплом от сине-белых изразцов голландской печи. Шторы были задернуты. Крузенштерн не любил пасмурного осеннего света, хотя врачи говорили, что именно такой свет более всего полезен для больных глаз. Нет, пусть уж лучше свечи.
Свечи в канделябре с обручем-абажуром из матового стекла горели мягко, но ярко. Отблески лежали на модели «Надежды», на медных кольцах глобуса в углу кабинета.
Матрос Григорий Конобеев выгребал золу из протопленного с вечера мраморного камина с толстощекими амурами наверху (тепла хватало и от печи, но Иван Федорович, работая по вечерам, любил, чтобы в камине был огонь). Конечно, приборку следовало кончить до прихода адмирала. Однако Крузенштерн не сделал упрека. Григорий был не просто служитель, а старый товарищ по давнему плаванию вокруг света. Сумрачно-добродушный, преданный «нашему капитану» ворчун, ныне причисленный к корпусу.
— Здравствуй, Матвеич.
Григорий неторопливо выпрямился.
— Доброго здоровья, Иван Федорович… Вот опять бумаги пораньше с утра дежурный офицер принес… Говорит, что от господина капитан-лейтенанта Коцебу… Надо же, какой известный теперь Отто Евстафьевич сделались. А на «Надежде»-то совсем мальчонка был вроде наших нынешних…
— Такой и был, Матвеич. Тоже кадет, только сухопутный. Отец упросил взять в плавание, — поддакнул Крузенштерн старому матросу, хотя беседовать не хотелось.
— Сухопутный, а каким лихим капитаном стал. Вот оно как поворачивается…
Бумаги оказались корректурой новой книги Коцебу — «Путешествие вокруг света, совершенное по повелению государя императора Александра Первого на военном шлюпе „Предприятие“ в 1823, 24, 25 и 26 годах».