Я, должно быть, прозевал тот момент, когда миновал ворота с надписью «Кристалл-холл». Или их убрали?
Но дом вырос передо мной неожиданно. Словно давно потерянный друг неожиданно возникший под фонарем, он распахнул объятия. И я, тоже замерев, глядел на него во все глаза.
Не постарел. Даже стал краше, если такое возможно. Сверкающий и белый, гордый, точно лебедь, возносил к небу колонны и знаменитый на всю округу сверкающий хрустальный купол.
Иллюзия того, что я вернулся, была полной.
Чудилось, лишь отвари дверь и жизнь вернётся на круги своя.
Старый камердинер, служивший семье вот уже три поколенья, поспешит навстречу, хотя ему уж давно пора отправляться на покой. Дежурные горничные, опустив очи, присядут в низком поклоне.
Дверь в музыкальную комнату притворена неплотно и оттуда раздаются звуки рояля. Мелодия тонкая, легкая, воздушная, похожая на вуаль, колеблющуюся на ветру. Легкое мягкое покачивание, легко различимое в ней, чувствуется и в фигуре исполнительницы.
Коллет…
Светловолосая, как большинство Элленджайтов, зеленоглазая, грациозная, как газель — прекрасная музыкантша.
А из бильярдной раздаются мужские голоса, удары кия и тонкий запах кубинских сигар. А ещё — кофе и бренди.
В гостиной идёт неспешная беседа у дам. Почувствовав дуновение сквозняка, уловив ли чуткой душой что-то ещё, лишь одной ей ведомое, мама выходит мне из гостиной навстречу. Её белом платье будто светится в полумраке. Сияют золотом волосы. А глаза похожи на прозрачные льдинки или бриллианты.
— Не слишком ли поздно ты возвращаешься с прогулки, Альберт? Да ещё в такую ночь, когда земля и небо готовы сойтись? — укоризненно качает она головой и серьги словно вспыхивают, ловя гранями отблески света. — Ты слишком долго гулял, мой мальчик.
В камине осыпалось роем алых искорок прогоревшее полено.
Я моргнул, и иллюзия распалась.
Ничего не было. Кроме дома. Пустого. Холодного. Такого же одинокого, как я.
Мои родные меня не дождались — на этот раз я слишком долго блуждал.
До сих пор я не вспоминал тот роковой день, но сейчас обрывки, словно наваждения, завертелись в голове.
Я иду между двумя линиями железнодорожных путей. Я помнил, как блуждал перед этим несколько часов, устав почти до изнеможения и понимал, что пора возвращаться — другого выхода нет.
Но отвращение, переполнявшее меня, не давало этого сделать.
Я не хотел возвращаться к исполненной ненависти Синтии и Ральфу, которые внезапно сделались непримиримыми врагами и каждый рвал мне душу, пытаясь перетянуть на свою сторону.
Нашим жутким, гротескным отношениям не предвиделось конца.
Страх и стыд перед тем, что всё откроется и непонимание того, почему ни Ральфу, ни Синтии до этого нет никакого дела?
Я хотел либо чувствовать, как они, либо выпутаться из той паутины, в которую угодил. Но не мог. Потому что любовь к ним была столь же сильной, сколь и ненависть.
Помнил, как ветер плетью ударил в лицо, заставив зазвенеть окна на вокзале где-то там, в расплывающейся, словно краски, на которых вылили слишком много воды, действительности.
Помню пронзительный паровозный гудок и монотонный стук приближающихся колёс. И решение, спонтанное, быстрое, не до конца осознанное — импульсивное, интуитивное.
Наверное, в тот момент я не верил, что могу действительно умереть. Хотел — но не верил для себя в подобную возможность.
Сбежать от действительно и заставить страдать тех, кто делал больно мне, осознанно или нет, толкали меня в спину, словно бесы.
Я просто сделал шаг вперёд.
Ноги соскользнули, и металл навалился словно сразу и отовсюду.
Чудовищная боль в пояснице и в шее сводила с ума, будто я проглотил огонь и не смог выплюнуть обратно. Какое-то время мой сумасшедший нереальный организм сопротивлялся, пытаясь восстановить невосстановимое.
Боли, казалось, не было ни конца, ни края.
Будь состав чуть короче, кто знает, может быть я смог бы выжить?
Я не думал о том, какого моей матери будет смотреть на разрезанное колёсами, словно лезвиями, тело сына?
Её мысли, её боль, её отчаяние я слышал теперь.
Я видел, как она сидит у погасшего камина, сложив руки на коленях, несгибаема прямая, красивая настолько, что людей брала оторопь. И словно неживая.
Дядя Винсент держал её за руку, пытаясь не утешить (он осознавал, что утешить её никто не в силах), но стремясь поддержать.
«Это расплата за Ральфа. Я знала, что рано или поздно придётся заплатить за содеянное», — говорила она бесчувственным голосом заведённого автомата.
И за окном тогда падал снег.
Жив ли я?
В этом ли мире вернулся я в отчий дом?
В самом ли деле я человек или дух неуспокоенный?
— Мама, прости! Прости! Я не хотел делать тебе больно!
По христианской вере самоубийцам прощения нет.
Их не отпевают в церкви и хоронят за церковной оградой.
Их не пускают даже в ад.
До этого я жил словно во сне, в странной необъяснимой уверенности, что все они, Элленджайты, продолжают жить. И только теперь понял — они ли мертвы, я ли, — мы никогда больше не встретимся.