…До сих пор не могу понять, когда ты успела поставить эту кассету, откуда ты вообще ее вытащила? Как попал этот хриплый голос какого-то старого мудака из Канады в мой чистый гербарий воспоминаний, протравленный ядами всех литературных приемов? Когда же ты, стерва, наконец заберешь из моей головы эту скрипку, которая снова и снова поднимает все кладбище моей памяти?!
Учебу я забросил. А работа в институте с самого начала состояла в том, чтобы как можно реже попадаться на глаза своим индийским руководителям. Первое время я еще пытался демонстрировать им свой диссер, начатый в Питере. Индийцы от этих картинок просто шарахались. Институт занимался тупыми интернет-приложениями. Ни о какой теории хаоса, ни о каких клеточных автоматах там вообще не слыхали.
Чтобы заниматься такой шизой, нужно было двигать в место попрохладнее, в какой-нибудь сионистский Бостон. Вездесущий нет-гуру Марек Луговски познакомил меня с Джорданом Полаком из университета Брандейса. Тот увлекался размножением роботов, и мы неплохо поболтали по телефону. Я послал ему все свои достижения и рекомендации для поступления в аспирантуру. И настроился на то, что снова займусь наукой. Однако вскоре планы доктора Полака поменялись — он сказал, что завязывает с преподаванием, и сделать у него PhD уже не получится.
Попытать счастья еще где-нибудь? Но к тому времени меня уже засосала опасная трясина с Мариной. А для лирики вполне подходил мой раздолбайский институт. Раз в месяц я прокрадывался в дирекцию, получал свой чек и сваливал. Если по дороге встречались научные индийцы, я широко улыбался и говорил «хай». Они ни о чем не догадывались — улыбку сумасшедшего легко спутать с обычной американской.
Это было прекрасное сумасшествие. Наш безнадежный роман быстро подошел к своей логической развязке, которая была заранее известна обеим сторонам. Однако эндорфины сделали свое светлое дело в моей темной голове.
Еще в начале нашего знакомства я написал пару хороших телефонных сказок. Но дальше началось то, чему сам Петрарка мог бы позавидовать: моя Лаура довела меня до такой ручки, когда писать вообще не нужно. Присланные Мариной картинки шевелились и разговаривали со мной, а сам я разговаривал со светляками и оленями на берегу ручья за домом. Когда соседи-американцы устраивали вечерину и звали меня курить дурь, я смеялся над ними и объяснял, что у меня и так все работает. «Русские выдумали любовь, чтобы не платить за наркотики!» — признавали пиндосы.
Потом крыша поехала еще дальше, к эндорфиновой буре добавилось упомянутое зависание меж двух языков — и оказалось, что даже разговаривать не нужно. Все понятно без слов. Чтобы увидеть вселенскую связь всех вещей, достаточно выйти на задний двор и поглядеть на воду, или на пятнистую кору сикоморы, или на сосновые иголки в паутине.
Если же обычный разум пытался вернуться и хоть как-то зафиксировать эти откровения, ему хватало трех строчек хайку в блокноте, а то и вовсе бессловесной коробки с пастелями. Один раз я почти сутки рисовал с натуры луковицу в стакане на окне. Чесс, знаток русской литературы, качал головой и говорил, что в моем лице эта самая литература понесла большую утрату. Художник Фрэн, наоборот, приветствовал мое просветление. И хотя он уже выбросил китайскую тушь, мы отлично понимали друг друга.
Если злишься — рисуй бамбук.
Если счастлив — рисуй ирисы.
Ничего, кроме туши и двух
мягких кисточек, здесь не нужно.
Растирай ее, наблюдай
за сюжетами-ручейками:
меч кривой, нежный шелк — все вода,
все стекает в черную лунку…
А потом, весь мир растворив,
подними глаза от судзури
и внимательно посмотри,
что осталось, чтоб лечь на бумагу.
Будет день — от бессилья в бою
взвоешь, падая, и увидишь:
пробивают асфальт и встают
за спиной зеленые копья.
А когда на рассвете рука
спящей рядом с тобой богини
шевельнется — смотри! — три цветка
на окне, как обрывки неба…
Так что не торопись, мой друг.
Растирай свою тушь, а после,
если злишься — рисуй бамбук,
если счастлив — рисуй ирисы.