Почему же я не сравнил дымоход с вагончиком? Очень странный тест, мадам.
Спустя несколько дней в ЛИТО Степаковой состоялся суд над моими стихами. Да-да, именно суд. В американском кафе «Blue Moose» стихи исполняли в качестве развлечения. В японской конференции Shiki Haiku Salon к ним относились как к обмену впечатлениями. Но в ЛИТО стихи не читают и впечатлениями не обмениваются. Стихи там судят. Назначается «обвинитель» и «адвокат», к автору обращаются не иначе как «подсудимый», и разговаривать на процессе ему запрещается.
Меня так поразил этот подход, что я безропотно принял условия игры, чисто из любопытства. Единственное, что отличало меня от остальных поэтов, — лыжная шапка, не убранная на вешалку, а скромно притулившаяся на столе. В шапке лежал диктофончик Sony. Я давно заметил, что наличие скрытого диктофончика позволяет оставаться адекватным даже в самой шизовой реальности.
Обвинитель сразу заявил, что гранаты у меня не той системы. Слово «система» он употребил в своей речи еще раз пятнадцать. Сам он, дескать, работает в другой системе, как и все присутствующие. И его система больше подходит для русского языка, который обязательно сбивается на рифмованный дольник или еще на что-то такое системное. А если работать в системе верлибра, нужно дать что-то взамен. И с этой задачей обвиняемый (я) вроде бы справился, хотя его система образов не без странностей.
— Вот я не понимаю этой аллегории, — сообщил обвинитель:
— Чего тут непонятного-то? — заметил кто-то из присутствующих. — Это же просто рот! И зубы!
Обвинитель удивился и зачитал другой кусок:
— Я не понял, где находится автор в этой истории?
— Он смотрит сверху на Статую Свободы, — раздалось из коллегии присяжных.
— Мы не там живем, мы не привыкли к такому созерцанию! — не выдержала верховная судья Слепакова. — Зачем он нам загадывает эти загадки?
«А кто мне загадывал загадку про вагончик, похожий на крышу обкуренного торчка?» — злорадно подумал я. Но диктофон в шапке поддерживал мою адекватность, и я продолжал косить под молчаливую овечку.
Дома, прослушивая запись, я пришел к выводу, что если сопоставить требования ЛИТО и Уголовный кодекс, мне пришлось бы сидеть все семь жизней. Я обвинялся в том, что отношусь к поэзии как к игре, издеваюсь над языком, делаю кальки с английского. Мне умудрялись шить даже совершенно противоположные преступления. После долгой речи первого обвинителя о вреде верлибра другой выступающий объяснил, что в моей подборке ни одного настоящего верлибра нету. А «чуждая нам» глубокая созерцательность моих текстов соседствовала с заявлением, что я «пишу как компьютер».
Финальный аргумент верховной судьи Слепаковой перекрыл все остальные: я издал свои книжки в Америке! Это было кощунством. Книжки в ЛИТО считались культовой вещью. Их полагалось издавать только избранным, после упорных трудов. А я влез в поэзию через черный ход, и нет мне прощения. Членом ЛИТО мне быть нельзя.
В одном американском эссе Бродский заметил, что тоталитарная система государства создает тоталитаризм и в отдельно взятой голове: все чувства, эмоции жестко подчиняются диктатуре разума.
Я побывал еще в нескольких ЛИТО. Все они были похожи. Везде шли суды, везде поэзия считалась тяжким, но благородным трудом под эгидой престарелых авторитетов. И хотя Совок вокруг уже развалился, в поэтических подвалах продолжали жить его уменьшенные копии.
Совсем добило меня ЛИТО Кушнера. Оно тоже было подпольным, но гораздо пафоснее. Собиралось оно не в подвале, а в библиотеке вуза, очень уважаемого среди советских интелей. Там даже разговаривали эдаким трепетным полушепотом. Словно где-то за книжным шкафом лежит покойник, который может восстать.
Разбирали стихи одной девицы; подсудимую можно было отличить по тому, как сильно она пригнулась к столу. Вообще все питерские поэтессы похожи на жертв Бухенвальда. И чем известнее поэтесса, тем она бухенвальдистее, а ее речитативы — заунывнее.
Но заунывность подсудимой никто не замечал. Зато около получаса серьезно спорили, являются ли слова «дача» и «задача» однокоренными и легитимно ли их рифмовать.