П. В. Анненков, познакомившись с Гоголем вскоре после его приезда в Петербург, обратил внимание на одну характерную особенность его духовного облика: «Он был весь обращен лицом к будущему».[58] Эта черта, замеченная наблюдательным современником, проявилась в Гоголе давно, еще в последние годы его пребывания в Нежине. Перечитывая гоголевские письма той поры, мы отчетливо ощущаем кипение пытливой юношеской мысли, страстное стремление подняться над пошлым миром нежинских «существователей». Он — весь во власти высоких романтических порывов и надежд. Размышления о своем месте в жизни, желание посвятить себя служению благу людей — вот лейтмотив юношеских писем Гоголя. В мае 1826 года, в связи с предстоящим окончанием В. И. Любич-Романовичем Нежинской гимназии, Гоголь занес в альбом своего школьного товарища примечательную запись: «Свет скоро хладеет в глазах мечтателя. Он видит надежды, его подстрекавшие, несбыточными, ожидания неисполненными — и жар наслаждения отлетает от сердца… Он находится в каком-то состоянии безжизненности. Но счастлив, когда найдет цену воспоминанию о днях минувших, о днях счастливого детства, где он покинул
Рано пробудившееся в Гоголе общественное самосознание естественно обращало его мысль к будущему. Этой же мыслью о будущем — своем собственном и своей страны — была оплодотворена и его юношеская романтическая поэма «Ганц Кюхельгартен».
Гоголь датировал поэму 1827 годом. Впоследствии эта датировка оспаривалась некоторыми историками литературы.
Большинство исследователей ныне справедливо склоняется к мысли, что это произведение «восемнадцатилетней юности», как сам Гоголь назвал его в своем анонимном предисловии, было если не целиком, то, по крайней мере, в значительной своей части написано еще до приезда в Петербург. Соображение Н. Я. Прокоповича и А. С. Данилевского о том, что если бы поэма была написана Гоголем еще в гимназии, то она хотя бы в отрывках стала бы известна кому-нибудь из его друзей,[59] — это соображение, исходящее от двух самых близких и осведомленных школьных товарищей Гоголя, не может иметь решающего значения. Вполне допустимо, что Гоголь, отразив в этой поэме самые заветные и сокровенные свои стремления, решил скрыть ее от всех друзей. Ведь речь шла не об обычном произведении, вроде тех, которые он читал своим однокашникам, и затем, после их резких критических замечаний, равнодушно бросал в печь. Не доверяя своим силам и опасаясь насмешливой критики, Гоголь, вероятно, решил не подвергать испытанию произведение, которое было ему слишком дорого.
Человеком скрытным, никому не доверяющим, никогда сполна не распахивающим своей души для посторонних, — таким знаем мы Гоголя в зрелые годы его жизни. С. Т. Аксаков, рассказывая в своих известных воспоминаниях о «странностях» и «капризах» «скрытной» гоголевской натуры, постоянно сокрушался по поводу того, что его любимый писатель никогда не имел «безграничной, безусловной доверенности в свою искренность».[60]
Внутренний, душевный мир Гоголя был очень сложен и противоречив. Он никогда никому не открывался в своих стремлениях, планах — житейских и тем более творческих. Ему нравилось мистифицировать друзей и вводить их в заблуждение относительно своих, даже самых невинных намерений. Любая удачная мистификация доставляла ему величайшую радость. Тот же Аксаков вспоминает одну шалость Гоголя, в которой очень наглядно проявляется эта удивительная черта его характера. Гоголь как-то отправлялся из Москвы в Петербург. В почтовой карете, в одном купе с ним ехал один из знакомцев Аксакова, некий чиновник П. И. Пейкер. Обрадовавшись соседству со знаменитым писателем, сей чиновник поспешил завязать разговор с Гоголем. Последний немедленно заверил своего спутника, «что он не
Эти склонности Гоголя вполне определились уже в Нежине. «Таинственный Карла» — так называли его сверстники. Никого из них он не подпускал к себе слишком близко.
В последние свои нежинские годы Гоголь под влиянием разыгравшихся в гимназии драматических событий еще глубже ушел в себя, стал еще более скрытным и недоверчивым. За несколько месяцев до окончания гимназии он писал матери: «Правда, я почитаюсь загадкою для всех, никто не разгадал меня совершенно» (X, 123). Наконец, вспомним еще раз уже цитированное письмо Гоголя к Петру Петровичу Косяровскому, написанное за десять месяцев до окончания гимназии: