Семья арендовала квартиру, в которой три художника могли свободно заниматься творчеством. Кропивницкая оставалась преданной Рабину на протяжении почти шести десятилетий, полностью разделив с ним превратности судьбы, но как художница она всю жизнь работала в собственной манере. Будучи гармоничным союзом поддерживающих друг друга людей, в творчестве оба придерживались различных взглядов. Как писала Кира Сапгир, «если полотна Рабина вопиют, грозят, горят, то работы Валентины Кропивницкой безмолвствуют, меланхолически и загадочно»173. Она не обучалась живописи у отца и не оканчивала художественное училище, но однажды, уже в зрелом возрасте, взяла карандаш и принялась рисовать – «и тут, как бы сам по себе, возник удивительный затерянный мир. В этих инопланетных кущах – иная, совершенно особая жизнь. В бессолнечном и светлом мире – папоротники и хвощи, ребристая изнанка сыроежки, узор стрекозиного крыла, темноватая избушка на курьих ножках»174. Созданные карандашами на бумаге работы Кропивницкой не отражали ни советскую, ни французскую, ни какую-либо другую действительность, а эмиграция повлияла на ее творческую манеру меньше, чем на живопись и графику Оскара Рабина.
Валентина Кропивницкая на фоне одной из своих работ. Фото из личного архива Оскара Рабина
«Эта квартира в старом парижском квартале была не такой, как наша на Преображенке, – рассказывал художник о первом жилье Рабиных во Франции, – но витиеватые улочки, огромные здания, похожие на корабли в открытом море, вычурные кованые балконы очаровывали меня, давая новые силы. … Невиданное изобилие лавочек и магазинов, горы свежих фруктов на прилавках, кафе, открытые до поздней ночи, куда я заходил выпить стакан пива безо всякой очереди, кинотеатры с их афишами, завлекающими таинственными образами наготы, куда я заходил, слегка стыдясь, “ради любопытства”, весь этот Париж – многолюдный, приветливый, неизвестный, весь наполнял меня. … Я жил тогда будто в сказке, полный надежд: я верил, что и другие художники-нонконформисты смогут посетить Париж, как я, приехав туристами, что культурные связи будут только расширяться, что советские руководители поймут: если они смогут либеральнее посмотреть на искусство, они ничего не потеряют, а только выиграют. Я был полон уверенности в будущем. Да и кто бы не мыслил так на моем месте? Я, бывший беспризорник, грузчик, железнодорожный рабочий, я, гражданин второго сорта, оклеветанный, преследуемый, никогда не понимаемый и не принимаемый художник, оказался за границей, в Париже, и наслаждался самой что ни на есть безграничной свободой. Я мог свободно писать, выставлять и продавать свои работы. Никто меня не контролировал, не цензурировал, не преследовал»175.