— Короче говоря, я предлагаю вам работу, — сухо сказал старик. — На самых выгодных условиях. И на условиях высокой ответственности. Самой высокой. Вы понимаете?.. Если мы заключим договор, отступать будет некуда. Обязанности простые. Кое-кто должен мне деньги. Но не отдает. Люди разные, уважаемый Карим. Но все придуриваются. Их трудно понять. Кто говорит — нету. Кто — позже. Кто — прячется. Недавно один привел ко мне восемь человек детей. Зачем мне его дети? Мне бабки нужны, а не дети. Сумасшедший дом… Как вы с ними будете разбираться — меня не касается. Можете уговорами брать. Можете топором рубить. Всякие встречаются пристрастия. Ваше дело. Скажу кое-какие цифры. Например. При условии хорошо налаженной работы ежемесячный доход должен составлять как минимум… — он помедлил, вытирая пальцами уголки губ, и назвал мыслимый им минимум. — Десять процентов ваши и еще двадцать — с того, что этот минимум превышает. Я, в свою очередь, гарантирую поддержку в любых, даже самых сложных ситуациях. Должен сказать, что все предыдущие попытки найти себе помощника кончались для меня… точнее, для помощников… самым печальным образом.
Повар давно уже стоял в нескольких метрах от них — на расстоянии, гарантирующем, что ему не слышно ни слова из их тихой беседы. Ислом-ака кивнул. Сделав несколько семенящих шагов, тот поставил блюдо между ними и попятился, кланяясь.
— Это из перепелиных языков, — сообщил Ислом-ака, брезгливо рассматривая яство. — Попробуйте, пожалуйста, уважаемый Карим Бухоро… А плов будет позже.
Так он стал работать у Ислома, Ислома-паука, как звали его те, кому приходилось иметь с ним дело.
Солнце весело играло на листве. Завязь была размером с ноготь и плотно усыпала ветви. В прошлом году яблоки не уродились — рановато их весна всполошила. Цвету было, цвету! — на тех пяти белый, а на этой сиренево-розовый, медовый. Да что толку: с Гиссара натянуло туч, ночью посыпал снег, а потом ливни дня на три… ну и смыли дожди весь цвет, и уже нечем было пчелам поживиться. А в этом году, слава богу, завязалось. Надо бы обработать, да Карим-ака не любит. Купорос вовсе запретил. Говорит — отрава. Можно золой. Какая отрава в золе?.. А, его не переспоришь: даже за навоз ругал: воняет, мол. Что уж ему так воняет? Обыкновенный навоз. Ну не фиалки, конечно… да ведь так тоже нельзя — без навоза!.. У хозяина свой подход. Ты, говорит, не в кишлаке, Рахматулло. Нам не на продажу. Нам для красоты. И точка. Купорос — нельзя, с филоксерой воевать — тоже нельзя… В общем, пусть осыпается, гниет… дела нет. А еще говорят, что родом-то он вроде деревенский.
Рахматулло прислонил кетмень к яблоневому стволу и побрел в сторону кухни. Калоши мягко шаркали о бетон дорожки.
— Хуршед, ты здесь? — негромко позвал он, хоть и так понятно было, что здесь — где ж ему еще быть? К тому же слышно: бац! бац! — капкиром о казан.
— Хурше-е-е-ед!
Снова: бац! бац! Во колотит. Конечно, казан-то не свой, хозяйский…
— Ну?
Повар отвел марлевое полотнище и выставил наружу скуластую физиономию.
— Я говорю, денек-то какой, — сказал Рахматулло, показывая в улыбке немногочисленные зубы. — Славный денек-то. Понюшкой не угостишь?
— Сам когда покупать будешь? Сейчас, подожди…
Хуршед вышел на веранду, вытирая руки о фартук.
— Хороший какой у тебя табачок, — бормотал садовник, вытрясая насвой из полиэтиленового пакетика на ладонь. — У-у-у-у-у, табачок!.. Ты уж не сердись, Хуршедик… Я скоро куплю. Буду тебя угощать. Понимаешь, я дома-то не пользуюсь. Халима бранит: мол, дети от тебя этой дряни научатся. А что дети? Дети сами уже кого хочешь научат, верно?
Он запрокинул голову, широко раскрыл рот и тотчас же запечатал его ладонью, произведя такой звук, как если бы хлопнул по горловине большой бутыли. И стал, шевеля щетинистыми белыми усами, по-верблюжьи двигать челюстью, укладывая насвой под языком.
— Да уж, дети… — вздохнул Хуршед, принимая кисет обратно и задумчиво взвешивая на руке. — Сына-то не забрали?
— Эт, — гнусаво сказал Рахматулло и помотал головой. — Эт, э забвали.
— Так дома и держишь? На улицу не выходит?
Рахматулло замотал головой. Конечно, когда сосешь насвой, лучше бы помолчать, потому что, во-первых, толком все равно ничего не скажешь, а во-вторых, при каждом слове горький табачный сок растекается по всему рту. Но пренебречь беседой было решительно невозможно: ведь не зря говорят: чей хлеб ешь, тому и песню пой. Поскольку язык был скован, приходилось размашисто жестикулировать.
— Товко ноцью, — сказал он. — Фецером.
— Понятно, — вздохнул Хуршед. — Что за времена? Собаку можно на улицу пустить, кошку можно, даже барана можно… А человека — нельзя!
— Невзя, — согласился Рахматулло. — Что ты! Тут же жаметут. Им шейчас совдаты ой как нужны!..