Следующей осенью в комнату № 6 приехал Геннадий Шпаликов. Он попросился за мой стол, не знаю уж почему. До этого мы с ним знакомы не были. Он был угрюм, выпивал, кстати, умеренно, но в его добрых глазах темнела неумеренная тоска. Видя, что сосед по столу в угнетенном виде, я как могла пыталась его развлечь всякими устными смешняками. Иногда улыбался. Несколько раз я заходила к Шпаликову, и он читал мне свои стихи, предваряя словами:
— Послушайте, а то кроме осточертевшей мне песни «Я шагаю по Москве», стихов моих никто не знает и знать не хочет.
А я, помнится, завидовала смыслу этой строчки, вот бы и мне, как ни в чем не бывало, шагать по Москве!
Когда я к нему поднялась в очередной раз, у него была первая жена Андрея Тарковского. Он нас познакомил: «Это мой старинный друг, а это новый». Они пили коньяк. А мне, поскольку я с некоторых пор спиртного — ни-ни, предложили чаю. Термос, который Шпаликов взял со стола, у него в руках вдруг распался. Мы со Шпаликовым застыли. А его гостья стала собирать осколки стекла и металлические части и полотенцем вытирать пол. А потом уже он снова читал стихи с тем же предисловием по поводу «Я шагаю по Москве». А утром к завтраку не вышел, но так бывало. Перед обедом я почему-то страшно разволновалась, рассказала отъезжающему Игорю Виноградову о термосе, и пошла к Шпаликову. Постучалась — никакого ответа. Я запаниковала, побежала к Грише Горину.
— А может быть, он в город уехал? — спросил меня Горин. Я сказала, что нет, не думаю. Беспокоюсь. Чувствительному Грише Горину мое беспокойство передалось. Он вместе, кажется, с Аркановым, взобрались по пожарной лестнице и заглянули в окно. Шпаликов висел на том самом эмалированном крюке, с которого его гостья накануне сняла полотенце. А когда взломали замок, проницательно-чуткий Горин меня не впустил: «Это не для вас, у вас не те нервы». И только тут я вспомнила предсказание Петровых — «В этой комнате случится несчастье». Марии Сергеевне о самоубийстве Шпаликова я рассказала не сразу, хотя перезванивались ежедневно, но о своем внезапном, страшном предчувствии она, слава Богу, не вспомнила.
Она была суеверна. Из суеверия, — из какого, она мне говорила, но я запамятовала, — свои дни рождения никак не отмечала. И я Петровых дарила подарки или загодя — или после 26 марта. А 26 марта на Хорошевке я ее и Аришу позвала к себе, якобы забыв о дне рождения:
— Мари Сергевна, приходите ко мне есть потрясающий куриный рулет, Сёма купил его в полуфабрикатах, но рулет — абсолютный фабрикат, свежий, отменного вкуса.
И вот мы уселись за куриный рулет. Мария Сергеевна пожевала и вопросительно взглянула на меня, а хорошенькая, слегка курносенькая, всегда завитая Ариша, заколоколила:
— Иник, Иник! Никакой не куриный, это рыбный рулет! С чего ты взяла, что куриный?
— Сёма сказал. И я ела и не заметила, что не куриный. А может быть, ты ошиблась?
— Нет, румяннная, не ошиблись, — смеялась Мария Сергеевна, — неужели, ваше овечество, так безоглядно верите Сёмушке, что и вкуса не разобрали?
— Да, верю безоглядно и беззаветно. Сёма никогда не врет. И если это рыбный, а не куриный, то Сёму в полуфабрикате обманули. Сам не врет и верит в то, что ему говорят. А вообще-то расскажу вам свой куриный роман.
Петровых веселили всякие мои смешные истории из моей или чужой жизни, так впоследствии мои устные рассказы Арсений Тарковский окрестил «смешнушками».
— Расскажите, но только не такой, как в прошлый раз о вашем бакинском соседе-милиционере, — не до икоты.
— Нет, нет, этот куриный — не до икоты, — затарахтела я, чтоб слушать не передумали.