Еще более проблематично объяснение того, почему крестьяне имели возможность оставлять себе часть произведенных излишков. Ответ Филиппова на этот вопрос в состоянии повергнуть в ужас более ортодоксальных марксистов: дело в том, что «общество признавало за крестьянином право на весомую долю прибавочного продукта», поскольку понимало, что доля эта реинвестируется в производство (с. 742). Как следствие «положение южно-французского крестьянства в целом было относительно благополучно», что и объясняет «почти полное отсутствие известий о межклассовых конфликтах» (там же). Нельзя, конечно, с порога отказывать «примитивным обществам» в «спонтанной рациональности», но желательно подкрепить подобный вывод анализом характерных для упомянутого общества представлений о ценности крестьянского труда, взаимных обязанностях общественных групп и т. д. Предлагаемая Филипповым схема не может обойтись без обращения к ментальности, но ментальность остается целиком за рамками его исследования, скованного как марксистской традицией, так и жанровыми особенностями региональной монографии по социально-экономической истории.
Таковы предложенные Филипповым элементы общей теории феодализма. Очевидно, что речь идет именно об отдельных элементах модели, которых — даже если многие из них выглядят вполне убедительно — недостаточно, чтобы организовать слишком фрагментарный материал. Когда же автор отсылает читателя к другим элементам марксистской модели феодализма и, шире, марксистской глобальной истории, то эти отсылки не срабатывают. Отчасти дело в том, что модель феодализма, с которой пытается работать автор, — это очень частичная, «политэкономическая» модель. В особенности это бросается в глаза при анализе того, как Филиппов понимает механизмы исторической каузальности. Вот что он пишет по поводу причин генезиса феодализма:
«Ни кризис III века, окунувший Галлию в пучину гражданских войн и первых варварских вторжений; ни кардинальные реформы Диоклетиана и Константина; ни начавшаяся в то же время массовая христианизация общества; ни агония империи и возникновение на ее территории варварских государств; ни новые волны варварских вторжений… ни междоусобицы меровингских и вестготских правителей… ни колоссальная встряска, вызванная вторжением арабов… ни широкомасштабные… преобразования первых Каролингов… ни приватизация властных функций государственными чиновниками и крупными землевладельцами… ни григорианская реформа… ни первый Крестовый поход… ни эти, ни другие вехи региональной и общеевропейской истории… не были ни главными причинами, ни даже столь уж важными факторами трансформации античного общества в феодальное» (с. 745).
«Бесконечно медленный, подспудный, приземленный» процесс феодализации шел как бы сам собой, повинуясь исключительно своей внутренней логике. Стержнем этого процесса была трансформация античной латифундии в феодальное поместье. Мы имеем дело с теорией, согласно которой существует логика саморазвития хозяйства. Подобная теория нуждается как минимум в четкой модели исторической каузальности. Марксизм такую модель имел, пусть и внутренне противоречивую, поскольку никогда не мог выбрать между развитием производительных сил и классовой борьбой. Ни одно, ни другое объяснение Филиппова не удовлетворяет. Он, по-видимому, склоняется к третьему: через улучшение условий жизни непосредственного производителя. Но, как мы видели, логика объяснения причин такого улучшения ведет за пределы социально-экономической истории. По этому пути автор не может зайти слишком далеко, не отказавшись от своей методологии. Поэтому он и ограничивается невнятными отсылками к идее саморазвития. Марксизм Филиппова — это марксизм, лишенный модели исторической каузальности.