Уверяю Вас, вы ошибаетесь, если и не абсолютно, то в немалой степени. Я много наблюдал Дарджинского. Как он готовится к передаче, как работает над текстом, как растолковывает актерам их роли. Я внимательно наблюдал за тем, как звукорежиссер подносит актерам микрофоны, руководствуясь знаками, которые едва заметно подает ему Мастер. За монтажницами, которые, беспрекословно подчиняясь его желаниям, подмешивают в записи шумовые эффекты. За композиторами, которые воплощали в музыке видение Дарджинского. Все в унисон исполняли свои партии в этом громадном слаженном оркестре Великого Мага. Все боготворили могучего Старика, который непререкаемо царствовал в ирреальном мире, но который, при всем при этом, был прекрасней, поэтичней и, если хотите, реальней нашей серой будничной суеты. В этой микровселенной я был всего лишь крохотной шестереночкой, но я чувствовал себя бесконечно счастливым. До той роковой пятницы, которую мне не забыть до смертного часа моего.
Дарджинский послал меня в центральный универмаг за парой шнурков для его ботинок. В его голосе я услышал явное раздражение и подчинился весьма неохотно. Когда я вернулся с покупкой, он повелительным жестом указательного пальца велел мне вытащить из его ботинок старые шнурки и втянуть новые.
Это было уже слишком. В конце концов, я приехал из Швейцарии, где ни управителям, ни режиссерам никто в ноги не бухается. Весь дрожа от возмущения, я, тем не менее, взял себя в руки.
– Почему, – сухо выдавил я из себя, – по какому праву вы обращаетесь со мной, как с куском коровьего дерьма?
– Потому, – спокойно ответил он, – что вы таковым и являетесь, господин Кибитц. Все очень просто.
Мне стало понятно: я для него – лишь сор под ногами. Неисправимый болван, из которого ничего путного не выйдет. Никакого повода для подобного суждения я ему не давал, но он открыто оценил меня ровно так же, как та красотка в ночном экспрессе. И почему только все так ополчились против меня? Это было выше моего понимания.
– По какому праву вы оскорбляете меня, – спросил я, весь полыхая от стыда и гнева, – я сделал вам что-нибудь дурное?
Дарджинский вплотную подошел ко мне. Он сочувствующе покачал головой, и я отчетливо видел, сколь отвратителен я ему.
– Умный человек, – процедил он сквозь зубы, сверкнув глазами, – бежит из Польши в Швейцарию. А вы, господин Кибитц, кусок коровьего дерьма, потому что вы перебежали из Швейцарии в Польшу.
– И что с того? – неуверенно спросил я.
– Ровным счетом ничего, – спокойно ответил Дарджинский, – замените мне шнурки в ботинках, и мы продолжим!
Вы спросите, господин доктор, почему вообще я позволил Дарджинскому такое со мной обращение? Очень просто: я любил его. Я молился на него, как на бога. Я мечтал стать таким, как он. Яркой звездой на бесконечном небосклоне. Ради этого он мог унижать меня, как хотел. Перед всеми коллегами и актерами. Я не смел, не мог держать на него обиды. Потому что он был не от мира сего. Он целиком принадлежал искусству.
8
Господин Кибитц,
полагаю, вы не станете возражать, что, в известной степени, Дарджинский был прав, позволяя себе так грубо унижать вас. Его аргументация достаточно убедительна, хотя излагал он ее не совсем тактично. Слова его были жесткими, но справедливыми. А вот вашего возмущения я понять не могу. Вы же сами говорите, что Дарджинский был большим художником. И вы не можете не согласиться, что этот «большой художник» называл вещи своими именами – что же вы блажите? Чем тут возмущаться? Тем, что он послал вас в магазин за шнурками для ботинок? Это показалось вам унизительным? Вы пишите, что прибыли из страны, где ни управителям, ни режиссерам никто в ноги не бухается. Это действительно так: у нас, швейцарцев, обостренное самолюбие, но и здесь никто не отказал бы в просьбе купить кому-то пару обувных шнурков. Вы с таким пылом пытаетесь объяснить, почему вдруг вам расхотелось становиться подобием этого самого Дарджинского. А что, собственно, показалось вам столь унизительным – перешнуровать ему ботинки? Вы же молились ему, как богу. А богу служат покорно, даже когда он посылает человеку испытания.