Губаренко допил рюмку, подкрутил усы и занялся новой картофелиной, которая искрилась, как снег на солнце.
— Вот этак же и наши кобелякские политики, вроде Симона Петлюры, двадцать с лишним лет назад проводили диспуты государственной важности: какую мотню на шароварах делать? И дошли до того, что — шириной с Черное море. Ни на вершок меньше!
Губаренко взмахнул тонкими костлявыми руками и вдруг продекламировал:
— Не приходилось слышать? — обратился он к Ярошу.
Тот отрицательно покачал головой.
— То-то и оно, — усмехнулся Губаренко. — Это написал еще до революции Микола Чернявский. Не рифмоплет, а поэт божьей милостью. И называются эти стихи «Мотненосцы». Понятно?
Губаренко захохотал, потом захлебнулся кашлем.
Василий Кондратьевич многозначительно взглянул на Яроша, едва заметная улыбка промелькнула на губах старого метранпажа.
— Вот так оно и бывает, — наконец отдышался Губаренко. — История повторяется. Но в первый раз она творится как трагедия. А во второй — как фарс. Кажется, так говорил этот симпатичный дед с львиной головой? И вот перед нашими глазами — фарс. Жалкий и кровавый. Может быть, вам, товарищ Ярош, странно, что бывший петлюровец цитирует Карла Маркса?
Задорные огоньки блеснули в голубых глазах корректора. Ярош несколько растерянно улыбнулся. О многом хотелось бы ему спросить. Он подыскивал нужные слова.
Но Губаренко не дожидался вопросов. Ему не терпелось высказаться, он словно вознаграждал себя за годы молчания.
— Романтики, воители! — с глубоким презрением произнес он. — А я кто такой? Хотите знать? Меня когда- то называли поэтом трезубца и голубой мечты. Печатался. Псевдоним — Максим Кривонос. А как же… Нос видите какой! И кунтуш носил, и шапку с длинным шлыком, и саблю вот этакую. Имел чин — хорунжий первого куреня украинских вольных казаков. Чувствуете, чем это пахнет? Директория, УНР, мотненосцы… Ха-ха-ха! Сто двадцать партий. Как в Европе! И все политики, и все неньку-Украину продают. «Распивочно и на вынос…» А у нас, зеленых дурней, головы мякиной набиты, и мы горланим: «Слава головному атаману Симону Петлюре!»
Губаренко похлопал себе по голове:
— Продукт? А? Еще какой продукт… Дорого мне обошлась эта фальшивая романтика, пока я понял, кого любить, кого ненавидеть. Вот так-то, молодой друг мой. Вы не испытали, что значит плутать без дороги. А мы… Совершилась революция, а мы — слепые котята. Я имею в виду какую-то часть украинской интеллигенции. К примеру, таких, как я, вчерашних гимназистов. У нас голова пошла кругом. У добродия Паливоды, которого вы сейчас здесь видели, она и по сю пору задом наперед. На всю жизнь перевернулась. Пацюк! Разинул рот и ловит каждое слово этих «европейцев».
— Не одни только приезжие там у вас политикой занимаются. Видел я в газете и знакомые фамилии.
Губаренко внимательно смотрит на Яроша:
— Еще бы! Разве может быть, чтоб в куске гнилой колбасы да не завелись черви? Они уже копошатся в редакции, в городской управе, в полиции. Там и сохранившиеся в нафталине добродии, и сынки куркулей-живоглотов, мечтающие о собственных хуторах, и крикливые хищные мещане, что прямо облизываются: «Европа… Культура… Товары…» Это они с первых дней войны нашептывали друг другу: «Кум стучится в дверь». Гитлер им уже кум! Это они распускали слухи, что немцы сбрасывают на парашютах шоколад и свиные окорока. Еще немного — и до галушек дошло бы… Только пасть разевай! А когда пришли немцы, эта чернь бросилась с цветами на Крещатик и захлебывалась: «Ах, что за красавчики! Прогуливаются с фотоаппаратами. Ну прямо любознательные туристы — и все тут. Они самыми лучшими французскими духами пахнут. Коти! Коти!..» Тьфу! — Лицо Губаренко побагровело, костлявый нос хищно изогнулся. — О смердящее мещанство! Есть ли на свете что- нибудь отвратительнее?
Он помолчал и сам себе с горечью ответил:
— Есть. Про Бойчука, товарищ Ярош, знаете?
— Знаю, — глухо сказал Ярош.
Губаренко понимающе смотрел на него, однако в голосе его звучала ирония.