Я поздно встал — и на дороге,
Застигнут ночью Рима был!
Расписаний никаких не было. Вокзальные часы стояли на без четверти три, и это могло быть одинаково день и ночь, потому что с утра и до вечера и от вечера до утра в оплеванном, грязном, страшном, ничьем вокзальном помещении горело электричество, тоже ничье, за него никто не отвечал и никто не платил. Люди, которые ходили на вокзале взад и вперед, могли быть взятыми напрокат из чужого сна. Они едва ли в точности знали, кто они и что им нужно. Без сомнения, они снились.
Поезд мог не прийти. Никто не знал заранее, что это за поезд и должен ли он прийти. Но в темноте зловещим кошачьим пламенем, возникая из небытия, определились два глаза, въелись по двум прямым, словно две бусинки на ниточке, перпендикулярно к каждой человеческой паре глаз, смотревших вдоль полотна, стали расти, круглиться, подкатываться, доски перрона затряслись мелкой дрожью. Стало ясно, что поезд все-таки пришел и остановится.
Новая горсть людей выброшена в электрическое безвременье. Люди семенят тяжелыми ногами, подбрасывая на плечи мешки, волоча за собою мешки, подталкивая коленками и животами мешки, несомые перед собой по-женски; обеими руками, — так нести можно только с отчаяния, зная, что недалеко, или не зная — куда… Вокзальные люди бесшумно, прыжками тигров, бросились на приехавших.
— Дай донесу… Хлеб есть?
Но каждый молча волок свою ношу, а когда останавливался, теряя силы или для того, чтобы достать из-за пазухи странный, двусторонний, похожий на вексель, документ, старался держать мешок не дальше, чем между коленками. Худой, деликатный голос напоминал: «Бойтесь воров, гражданин», тут же, цепкими, но нетвердыми руками, очень на виду, в полу сознанье совсем как во сне, так же открыто и так же не мотивированно, шаря по чужому мешку, где расползались веревки, и силясь вытащить что-то, похожее на краюху хлеба. Следовали странные восклицанья, где обкрадываемый не верил, что может защитить свое добро, а крадущий не верил, что может украсть.
Быть может, потому, что во сне лучше делать самое неосторожное, небольшой человечек в военной шинели, в башлыке, синий от холода, согласился отдать свой мешок другому такому же человеку в женской кацавейке, толстой, как ватное одеяло. Из кацавейки во многих местах лезли хлопья ваты, напоминавшие весеннее цветение тополей. Но этот второй человечек был, по-видимому, крепче первого. Он подкинул мешок на спину, раскорячился под ним и пошел крепкой развалистой походкой к выходу, где под мертвыми часами неподвижный красноармеец принимал и просматривал документы, похожие на векселя. А по векселям выбрасывались на улицу новые и новые люди, остановившиеся, как часы, полусознательные, сонные, синие, и на лицах у них было, точь-в-точь как на циферблате, без четверти три — неизвестно чего, дня или ночи.
— Куда пойдешь? — хрипло спросил человек в кацавейке у человека в шинели.