Переглядываясь, в безмолвии, бочком и спиной, Дитмар с геологом медленно, медленно отступили от потерявшей голову женщины. На крик бежал церковный сторож. И уже, упав вниз, возле хлеба своего, понимала несчастная Камилла фон Юсс, что в одну минуту она лишилась будущего — заграницы, покоя, свободы, денег, — даже дома, где остались под крышкой рояля крупа и макароны и куда страшно было сейчас вернуться. Истерически плача, она уходит из церкви и со страниц рассказа, подобно первой женщине, — определяться в сложном житейском столичном комплексе. Это для нее бегут переулки вниз, к грязному снегу Замоскворечья, для нее чернеют дворы Долгоруковской, для нее лежит Сухаревка ворохом тряпья и сухим кашлем ночлежек, — и это она позднее, годы спустя, подойдет к вам в чулочках «виктория», с опухшим ртом и глазами, держа карту съестного и горячительного, между залитыми пивом столиками грязного бара. Напившись, она расскажет, присев возле вас, историю прошлого, и Дитмару достанется в нем не по заслугам видное место.
Глава четвертая
Покуда на снежных и неосвещенных кладбищах городов и в нетопленых кладбищах домов разыгрывались все эти тусклые происшествия, как бы взятые эпохой, как модным оператором, не в фокусе съемки, и о них начинали петь поэты; пока выплескивалась в литературу истерическая струя снегопада, метелей, ветров и создавались памятники всеобщего умосмятения, всеобщей сдвинутости и сброшенности с места, вьюгой пронесясь перед обезумевшими обывателями, — в главном фокусе съемки, освещенный прямым лучом прожектора, стоял небольшой человек, рубя ладонью по воздуху в такт своей речи, щурясь из-под крутого лба, и пиджак танцевал, поднимаясь под мышками вместе с поднятой рукой, а жилетка морщилась у него на животе, — таким он восстал в тысячах гипсов и крашеных полотен, бесконечно везде любимых народом. И в этом небольшом человеке эпоха сосредоточила то, что латиняне называют ratio, свой интеллект, здоровую прямизну духа, направленного на самосознанье.
Десятки и сотни раз маленький товарищ Львов, сидя, как и сейчас, на мягком стуле, среди взволнованных своих товарищей, с обкусанным карандашиком в верхнем кармане рубашки, слышал знакомый голос. Они съехались сюда со всех концов истощенной голодом страны. Их маленький оркестр, поддаваясь вьюге, проносившейся за окнами, которую поэты назвали музыкой революции, заврался тоже. Обыватель слышал, стоя в очередях за пайками, что будто Троцкий пошел против Ленина, — и усмехался в собачью шкурку на рукаве. Но в квадратиках, организованных, как шахматная доска, фигуры стояли друг против друга, и на них лился сейчас ослепительный свет прожектора.
«…сочинить принципиальное разногласие… и при этом сделать ошибку, на это мы мастера, а изучить наш собственный опыт и проверить его, — на это нас нет».
«…хорошо или плохо учрежденье, пока не знаем. Испытаем на деле, тогда и скажем. Давайте изучать и опрашивать».
«…нужно изучать, что из этого вышло. Практически изучать… требуя точнейших документов, напечатанных, доступных проверке со всех сторон. Кто верит на слово, тот безнадежный идиот… Если
Снова и снова требовал голос «проверки практического опыта». Перед Львовым, как и перед десятком его соседей, рука оратора, держа за вожжи понесшую тройку, как бы опять с усилием возвращала ее из иллюзорных пространств на колею проезжей дороги. Так закладывались первые камни «учета» и клалась на пюпитры маленького оркестра одна и та же партитура: «организуйте свой опыт», «изучайте свой опыт», «разбирайтесь в том, что из этого вышло».
Львов пришел на это собранье, дискуссионное собранье фракции РКП VIII Съезда Советов, — рассеянный, со своими мыслями, чтоб повидать нужного ему горного инженера-партийца. Но сразу же, как и другие, был охвачен тягой напорных слов, бивших всё по одному и тому же, заряжен ими и готов к действию.