Помимо того, есть журналистский долг и профессиональный кодекс чести, призывающие нас громко заявить о недопустимости дальнейшего пренебрежения в Италии к розыску нашего товарища. Почему уже 33 дня подряд не торопятся найти человека ни власти Италии, ни полиция, ни голосистые в других случаях политические и общественные деятели? В последние дни умолкла и итальянская печать. В связи с этим стоит напомнить зарубежной буржуазной прессе, как она бросается яростно отстаивать без разбора всех ее заграничных корреспондентов, даже если те уличены в неприглядных или попросту противозаконных делах.
Где же их хваленая приверженность заботе о «правах человека»?
И все-таки, положа руку на сердце, эта, сыгравшая такую неоплатную роль в моей судьбе статья вызывает сегодня не только благодарность, но и легкое раздражение. Я позволил себе сократить ее на один абзац, однако дело не в нем. Вроде бы все как было изначально, так и осталось, а текст словно подернулся окалиной и воспринимается с усилием. Почему?
Думаю, разгадка в том, что за эти годы мы привыкли доверять читателю неизмеримо больше, чем доверяли тогда. Раздражает не суть статьи, а лишние слова, повторы, преследующие единственную цель — «вдолбить» читателю то, что он прекрасно понял бы и без повторов. Переписать бы статью заново, современным языком, — но нет, на это права я не имею.
ЙОРКШИР. НА ЧЬЕЙ ВЫ СТОРОНЕ, МИСТЕР МЁРФИ?
Что греха таить, в октябре 84-го репортажи, одноименные с этой книгой, были свернуты не в последнюю очередь потому, что я не смог их продолжать. Сперва планировались десять репортажей, потом семь, потом пять, а сил едва-едва хватило на три, притом, если уж уточнять, между вторым и третьим возник перерыв. Перерыв вынужденный: мозг категорически противился тому, чтобы отдавать пережитое бумаге. Оно было еще слишком близко, слишком болезненно, и насилие над собой приводило лишь к невнятице, скороговорке, если не путанице. Пришлось ограничиться внешней канвой событий, изложить — и то пунктиром — политическое их содержание, а субъективные, психологические подробности оставить до лучших времен.
Даже теперь, без малого три года спустя, вести развернутое повествование отнюдь не просто. Приятного в том, о чем пишу, при всем старании не найдешь и сегодня, разве что можно изредка позабавиться черным юмором. Но, с другой стороны, написать, выплеснуть на бумагу — это же для меня, вероятно, единственный способ расстаться с пережитым навсегда…
…Пробуждение было кошмарным. Раскалывалась голова, одолевала слабость. Во рту и гортани собрались какие-то полусухие пленки, не хватало воздуха. Но — я помнил! Помнил вчерашний день! Помнил статью — если не слова, то общее от нее ощущение, и что последовало за ней.
Как выяснилось, они заночевали в смежной спальне вдвоем — Уэстолл и Хартленд, одного «Джеймса-Майкла» только и отпустили. И было видно, что они готовы к любым неожиданностям. Наверняка успели обсудить, а может, невзирая на воскресный день, и согласовать с начальством самые разные варианты моего и своего поведения. И меры воздействия, вплоть до крайних. Глядя на их настороженные морды, я ни на секунду не усомнился, что они настроены решительно. Скорее всего, настроены именно на то, чтобы хватать, валить, затыкать рот и выкручивать руки. Убивать-то в центре Лондона, полагаю, не стали бы, да и дожидаться для этого утра было совершенно не обязательно, а вот влить или всыпать новую дозу какой-нибудь гадости были способны вполне.
— Доброе утро, Дэвид…
Я прошел мимо, почти не взглянув в их сторону. Видел я их вместе и порознь столько раз, но впервые воспринял как нелюдей, как химеры, порожденные чьей-то злобной фантазией, а потому не стоящие ни лишнего взгляда, ни приветствия. Они, дыша мне в затылок, потопали следом.
Испугался я их? Ничуть. Чтобы раз и навсегда покончить с подобной, понимаю — соблазнительно легкой и все же ложной — оценкой моих поступков, скажу со всей четкостью: страха не было. Страх, неподдельный, приходил за год в считанных случаях, и такие случаи постараюсь оговорить особо. Ведь страх — это тоже эмоция, и, по-видимому, не самая сильная из существующих. Когда нет ни памяти, ни воли, то нет и страха. А когда от сумерек выключенной воли одним прыжком перемахиваешь к ярости — как же посмели так бесцеремонно и нагло поломать мне жизнь, — потом к сознанию собственного бессилия и опять к ярости, то для страха в обычном смысле слова как-то не остается ни времени, ни места.