Диалог я постарался воспроизвести по возможности точно, хотя, наверное, он не был таким компактным, было в нем что-нибудь и еще. Однако характерен тут не сам диалог, а моя реакция, вернее, ее отсутствие. Я же никогда не был ни рохлей, ни заячьей душой. И вдруг принялся беседовать с заведомым мерзавцем, как с давним знакомым. Отчего бы?
Нет, сначала — кто он? То ли полумрак в комнате был виноват, то ли брошенное им словечко «режиссер», то ли сходно тягучий, грассирующий выговор, только я довольно долго, да что там, очень долго отождествлял своего утреннего собеседника с «Алексеем Ильичом». Кажется, я даже разочек назвал его по имени-отчеству, а он не возражал. Только по возвращении на Родину, сопоставляя и анализируя, я пришел наконец к выводу, что отождествление было ложным — это был другой человек. Возможно, тот, чей разговор с «Алексеем» я подслушал у себя над окном. В самом деле, сколько же может найтись в Венеции в одно и то же время русскоговорящих и грассирующих? У этого, утреннего, и волос на голове было вроде бы побольше, чем у «Алексея», — фуражечка-то «переводчику» служила более всего, чтобы лысину прикрыть. И нос у этого как бы смотрел чуть набок, чего за «Алексеем» не замечалось: то ли боксом прежде занимался, то ли неудачно сросшийся перелом. Но была ли у него в голосе характерная хриповатость, так явственно прозвучавшая над окном? Не знаю. Не помню.
В том-то и горе, что описывать состояния, вызванные современными средствами воздействия на психику, чудовищно сложно. Потому что все фрагментарно, зыбко, всплывают частности, детали, а целого нет, и детали подчас неясно к чему относятся. Или, наоборот, сохранился внешний контур эпизода, общее от него впечатление, а внутри — пустота, мутная клякса, словно контур вырезан из черной или, пожалуй, серой бумаги. Как при этом прикажете отделить явь от бреда, действительность от галлюцинаций? Какие найти слова? И главное — как сделать их, слова эти, по-настоящему понятными для читателя, который, к великому его счастью, ни с чем подобным никогда не сталкивался и не столкнется?
И все же я пытался сделать это в газете и попытаюсь вновь: если не я, то кто же? Хотя займусь я этим чуть позже, когда логика развития событий, накопившийся мучительный опыт дадут мне возможность всмотреться и вслушаться в себя и в чем-то, пусть приблизительно, разобраться. А тогда… Тогда не было ни сил, ни желания разбираться в чем бы то ни было, и даже вопросы мои в диалоге были какими-то инертными, что ли. А потом и они выдохлись, погасли, осталась лишь мысль, что мне пообещали врача.
Теперь-то мне понятно, что, после того как меня стукнули, меня еще и укололи. Через несколько дней я заметил, что рука у локтя совершенно синяя. Но то через несколько дней…
— Попробуйте встать, — сказал он. — Нам пора. Давайте я вам помогу.
И я безропотно позволил помочь себе встать. Пиджак он мне подал, под локоть поддерживал. Открыл и закрыл дверь. Куда дел ключ от номера, понятия не имею.
Тут же, во дворе «Виллы Ада», стояла машина, как будто «БМВ». За рулем сидело нечто безмолвное, черное, необорачивающееся — готов пари держать, что оно-то меня и било. И это безмолвное великолепно знало, куда ехать, — да, я ведь не упоминал раньше, что на Лидо, в отличие от исторической Венеции, есть проезжие улицы и даже автобусы. Машина мягко рванула с места, и ехать оказалось недалеко, чуть больше квартала.
Катер ждал у какого-то частного причала. А на катере — тот самый рыжий, что накануне встречал нас на вокзале и с шиком, хоть и без серенад, доставил к местам фестивальным. Он и на сей раз молчал — маршрут, очевидно, был согласован заранее. Черный, впрочем, тоже прыгнул на борт, оставив свою «БМВ».
А моя апатия с каждой минутой становилась все глубже, к тому же на воде меня начало трясти, бросать то в жар, то в холод. С трудом вспоминаю даже, куда мы попали, — куда-то в район Академии, во всяком случае, вошли мы в Венецию по Большому Каналу. Пришвартовались опять-таки у причала без вывески, довольно осклизлого, поднялись по широкой, по-моему, мраморной лестнице. И вошли в какой-то, показалось, весьма просторный кабинет.
В кабинете в уголочке стоял обширный письменный стол темного дерева, а на столе — табличка по-английски: «Капитан Фостер». Были еще какие-то инициалы, но инициалов не помню. Сам Фостер, если, конечно, это был он, — типичный англо-американский джентльмен с трубкой, весь вежливый. В данных обстоятельствах его формальная вежливость выглядела, наверное, искусственно, если не карикатурно, но в том состоянии, в каком я находился, с уверенностью судить о таких вещах я не взялся бы. И теперь не возьмусь.