– Это Манька! Манька-то тоже ишо живая, в городе у дочери живет. Да тоже плохо живет! Этто как-то стрела ее на. базаре; жалеет, что дом продала в деревне. Пока, говорит, ребятишки, внучатки-то маленькие были, была, говорит, нужна, а ребятишки выросли – в тягость стала.
– Оно – так, – сказали враз несколько старух. – Пока водисся – нужна, как маленько ребятишки подросли – не нужна.
– Ишо какой зять попадет. Попадет обмылок какой-нибудь – он тебе…
– Какие они нынче зятья-то! Известное дело…
Несколько в сторонке от пожилых сидели Егор с Любой. Люба показывала семейный альбом с фотографиями, который сама она собрала и бережно хранила.
– А это Михаил, – показывала Люба братьев. – А это Павел и Ваня… вместе. Они сперва вместе воевали, потом Пашу ранило, но он поправился и опять пошел. И тогда уж его убило. А Ваню последним убило, в Берлине. Нам командир письмо присылал… Мне Ваню больше всех жалко, он такой веселый был. Везде меня с собой таскал, я маленькая была. А помню его хорошо… во сне вижу – смеется. Вишь, и здесь смеется. А вот Петро наш… Во, строгий какой, а самому всего только… сколько же? Восемнадцать ему было? Да, восемнадцать. Он в плен попадал, потом наши освободили их. Его там избили сильно… А больше нигде даже не царапнуло.
Егор поднял голову, посмотрел на Петра… Петро сидел один, курил. Выпитое на нем не отразилось никак, он сидел, как всегда, задумчивый и спокойный.
– Зато я его сегодня… ополоснул. Как черт под руку подтолкнул.
Люба склонилась к Егору и спросила негромко и хитро:
– А ты не нарочно его? Прямо не верится, что ты…
– Да что ты! – искренне воскликнул Егор. – Я, правда, думал, он на себя просит, как говорится – вызываю огонь на себя.
– Да ты же из деревни, говоришь, как же ты так подумал?
– Ну… везде свои обычаи.
– А я уж, грешным делом, подумала: сказал ему что-нибудь Петро не так, тот прикинулся дурачком да и плесканул.
– Ну!.. Что ж я?..
Петро, почувствовав, что на него смотрят и говорят о нем, посмотрел в их сторону… Встретились взглядом с Егором. Петро по-доброму усмехнулся.
– Что, Жоржик?.. Сварил было?
– Ты прости, Петро.
– Да будет! Заведи-ка еще разок свою музыку, хорошая музыка.
Егор включил магнитофон. И грянул тот самый марш, под который Егор входил в «малину». Жизнерадостный марш, жизнеутверждающий. Он несколько странно звучал здесь, в крестьянской избе, – каким-то потусторонним ярким движением вломился в мирную беседу. Но движение есть движение: постепенно разговор за столом стих… И все сидели и слушали марш-движение.
А ночью было тихо-тихо. Светила в окна луна.
Егору постелили в одной комнате со стариками, за цветастой занавеской, которую насквозь всю прошивал лунный свет.
Люба спала в горнице. Дверь в горницу была открыта. И там тоже было тихо.
Егору не спалось. Эта тишина бесила.
Он приподнял голову, прислушался… Тихо. Только старик похрапывает да тикают ходики.
Егор ужом выскользнул из-под одеяла и, ослепительно белый, в кальсонах и длинной рубахе, неслышно прокрался в горницу. Ничто не стукнуло, не скрипнуло… Только хрустнула какая-то косточка в ноге Егора, в лапе где-то.
Он дошел уже до двери горницы… И ступил уже шаг-другой по горнице, когда в тишине прозвучал отчетливый, никакой не заспанный голос Любы:
– Ну-ка, марш на место!
Егор остановился. Малость помолчал…
– А в чем дело-то? – спросил он обиженно, шепотом.
– Ни в чем. Иди спать.
– Мне не спится.
– Ну, так лежи… думай о будущем.
– Но я хотел поговорить! – стал злиться Егор. – Хотел задать пару вопросов…
– Завтра поговорим. Какие вопросы ночью?
– Один вопрос, – вконец обозлился Егор. – Больше не задам…
– Любка, возьми чего-нибудь в руки… Возьми сквородник, – сказал вдруг голос старухи сзади, тоже никакой не заспанный.
– У меня пестик под подушкой, – сказала Люба.
Егор пошел на место.
– Поше-ол… На цыпочках. Котяра, – сказала еще старуха. – Думает, его не слышут. Я все слышу. И вижу.
– Фраер!.. – злился шепотом Егор за цветастой занавеской. – Отдохнуть душой, телом. Фраер со справкой!
Он полежал тихо… Перевернулся на другой бок.
– Луна еще, сука!.. Как сдурела. – Он опять перевернулся. – Круговую оборону заняли, понял! Кого охранять, спрашивается?
– Не ворчи, не ворчи там, – миролюбиво уже сказала старуха. – Разворчался.
И вдруг Егор громко, отчетливо, остервенело процитировал: «Ее нижняя юбка была в широкую красную и синюю полоску и казалась сделанной из театрального занавеса. Я бы много дал, чтобы занять первое место, но спектакль не состоялся». (Пауза.) – И потом в белую тишину из-за занавески полетело еще, последнее, ученое: – Лихтенберг!
И пялилась в окошки луна.
Старик перестал храпеть и спросил встревожено:
– Кто? Чего вы?
– Да вон… ругается лежит, – сказала старуха недовольно. – Первое место не занял, вишь.
– Это не я ругаюсь, – пояснил Егор, – а Лихтенберг.
– Я вот поругаюсь, – проворчал старик. – Чего ты там?
– Это не я! – раздраженно воскликнул Егор. – Так сказал Лихтенберг! И он вовсе не ругается, а острит.
– Тоже, наверно, бухгалтер? – спросил старик не без издевки.
– Француз, – откликнулся Егор.
– А?
– Француз!