— «Хон!», «Хон!», «Хон!» — восторженно скандировали набившиеся в зал юнцы с высокозачесанными подкрашенными вихрами.
Вздохи мощных динамиков придавили зал. Затем грянуло нечто визгливо-заунывное, ритмично-рявкающее, отчего говорить стало совсем невозможно — голоса вязли в густой осязаемой музыке, которая воспринималась уже не ушами, а грудной клеткой, всем телом. Это была роскошная и мощная музыкоделательная машина. Превосходный ритмоотбойник, меломодулятор, синтезатор. Всего было вдоволь — и ритма, и низких частот, и громкости, и ярости. Одного недоставало — душевности, мелодии. Эта музыка рождалась не в тайниках души, а где-то в патрубках автомобильного коллектора или в змеевиках атомного парогенератора.
Ударник бил по красным, оранжевым, зеленым тарелкам и разноцветным барабанам, барабанищам, барабанчикам. Он походил на индуистского бога, которому из множества рук оставили только две, а работы не убавили.
Певец — бас-гитарист — рычал и стенал с надрывной горестной угрозой; он походил на гея, над которым жестоко подшутили и который вдруг ощутил в себе ржавый раскаленный завивальник.
Двое оркестрантов держали в руках весьма странные инструменты — эдакие гибриды саксофона и валторны. В их раструбы были вставлены заглушки-сурдинки. Казалось, эти экстравагантные сакс-валторны играют беззвучно, но едва музыканты нажали на клапаны, как бокал в руке Парковского тоненько запел-зазвенел.
Шулейко сделалось не по себе. Заныло сердце, заломило виски.
Электроорган взял протяжный басовый аккорд, бас густел, понижался, он стал рокочуще-хриплым, потом как бы рассыпался на отдельные вздохи и, наконец, исчез совсем, но низкочастотные динамики продолжали вибрировать — и тонкое стекло бокалов снова запело. То был знаменитый финал рок-пьесы «Туба мирум» (Труба мира) — глас иерихонской трубы, возвещающей Страшный суд.
— Иерозвук! — взволновался Парковский. — Определенно они излучают иерозвук!
— Инфразвук, — поправил его Шулейко.
— Неважно! Здесь нельзя находиться. Я знал эту шхуну, я делал расчеты… У нее очень коварные обводы… Шпангоуты выполнены в пропорциях морских раковин… Они вызывают интерференцию…
— Не волнуйтесь! — успокоил его Шулейко. — Тут не раз все перестраивалось. Так что нарушены все пропорции. Инфразвук здесь лишь создает настроение.
— Очень дурное настроение… Давайте покинем это место.
— Вам плохо? — участливо спросила Оксана Петровна.
— Да… Лучше бы на свежий воздух… Отвык, знаете ли, от ресторанного шума. А эта какофония — черт знает что… Может быть, поедем ко мне? — неуверенно предложил Парковский. — Особых разносолов не обещаю, но запотевший кувшинчик «изабеллы» собственного урожая выставлю.
Шулейко умоляюще взглянул на Оксану Петровну. Та посмотрела на часы, потом решительно тряхнула пышными волосами:
— Едем!
Глава четвертая. Домик в Балаклаве
На низенькой тесноватой улочке буйствовали старые акации. Они лезли в окна, укладывали ветви на балкончики и карнизы; их бугристые перекрученные корни пучились и клубились, словно одревесневшие осьминоги; деревянные щупальца выворачивали тротуарные плиты и брусчатку мостовой, густо присыпанные розоватыми отцветьями. В них по колено бродили голуби.
Просторный балкон вдавался почти весь в густую крону столетней акации. Ветви ее пролезали сквозь каменные балясины, обвивали их и вползали на перила. В этом зеленом шатре стояла девушка в длинном белом платье и расчесывала волосы, закрывавшие грудь.
— Это моя младшая пра, — пояснил Парковский, отворяя калитку. — Верок, к нам гости! Побудь, милая, за хозяйку. Накрой нам столик в саду.
Шулейко показал глазами Оксане Петровне на портфель с дневником Михайлова.
— Дать ему почитать?
— Пожалуй.
Пока правнучка Парковского хлопотала по хозяйству, а Оксана Петровна ей помогала, Георгий Александрович, водрузив на нос тяжелые очки, вчитывался в записи своего командира. Шулейко поглядывал на него вполглаза. Старик читал внимательно и спокойно, лишь легкая дрожь в пальцах, перелистывающих страницы, выдавала его волнение.
— Ну что ж! — вздохнул он, когда закрыл папку и когда Шулейко рассказал, как были найдены дневник и останки Михайлова. — Я всю жизнь ждал, что кто-нибудь меня все же расспросит о «Святом Петре»… Верок, ты можешь еще успеть к катеру на Золотой Пляж. Спасибо тебе, милая!.. Оксана Петровна, садитесь поближе. В вашем присутствии мне легче говорить правду. Впрочем, мой возраст и без того не позволяет лгать. Да и скрывать мне нечего, ибо за содеянное Бог покарал меня весьма чувствительно: в общей сумме пятнадцать лет лагерей. А год сталинского лагеря стоит трех лет царской каторги. Уж вы мне поверьте.
— Как, — удивилась Оксана Петровна, — вас судили за «Святого Петра»?!
— Не волнуйтесь, дорогая. Меня судили как турецкого шпиона. Но поскольку это чистейший бред, я утешал себя тем, что сижу не безвинно, а искупаю свой тяжкий грех перед Михайловым и всей командой. Я считал все эти годы, что «Святой Петр» погиб сразу же, как только погрузился в Гибралтаре…