— Да, я прихожу один раз в году… — У нее был очень низкий, почти мужской голос, почти бас, и говорила она так, словно продолжала недавно прерванную беседу. — И, как правило, выдается такой вот жаркий день. Хамсин. Всегда оказывается такой вот день. Хамсин. — Еще плотнее стиснула колени и прислонила к ним кожаную сумочку. — Я сижу тут одна. Иногда с садовником.
Я сказала, что повстречала его — садовника.
Она не сводила с меня бледных, широко распахнутых глаз, стремительным движением подняла руку, произнесла в раздумье:
— Я говорю с вами так, как будто мы знакомы.
— Может, и были когда-нибудь знакомы…
— Да, в другом рождении…
— Возможно.
Она усмехнулась, положила руки на колени и принялась разглядывать свои унизанные кольцами пальцы. Потом отвела взгляд от коленей и подалась ко мне, слегка подвинулась на каменном бордюре, окружавшем высаженные на крошечном клочке земли прекрасные цветы. Улыбнулась:
— Приятный человек этот садовник.
Солнце, как видно, слепило ее, упорно сидевшую к нему лицом. Она прикрыла один глаз — круглый, как глаз животного.
— Да, — согласилась я, — садовник — симпатичный человек.
Она сменила глаз: закрыла правый и открыла левый. Прищурилась, низко склонилась над камнем и расправила цветок кактуса, свернувшийся в комочек возле возвышения на плите. Как видно, заметила, что я читаю надпись. Даты.
— Нет-нет, я прихожу в день нашей свадьбы. Это и есть тот день, когда я прихожу сюда, — раз в году. — Теперь она говорила медленно, осторожно подбирая каждое слово: — Я не хожу в другие дни. Зачем мне приходить в другие дни?
Стояла тишина, и еще тише делалось в паузах между словами.
— Я уже сказала: это всегда выпадает на такой вот жаркий день. Впрочем, и тогда день был такой же жаркий. Тоже хамсин.
Она опять сдвинула колени, положила на них ладони и сказала, что невозможно говорить об этом.
— И не нужно…
— Да… Но когда подумаешь…
— Лучше не думать.
— Правда, лучше не думать. Да не всегда это удается. Ты понимаешь?
— Я понимаю. — Стояла тишина. Она слегка наклонилась, расстегнула молнию на сумочке, вытащила огромные серые очки и надела. — Поверь, этому можно научиться. И кроме того — время… — Я не придумала, что бы еще прибавить.
Она закрыла молнию и поставила сумочку на прежнее место на камне.
— Да, время… Ты веришь, что время?..
Я видела ее почерневшие веки, медленно опадающие и мгновенно снова взлетающие за стеклами громадных очков. Внезапно она сняла очки, выпрямилась, огляделась, медленно вращая голову, словно смотрела из окна поезда.
— А пока всё так живо, проходят годы, а всё так живо, — пожаловалась, оборачиваясь ко мне.
Слово «так» отразилось от камня, раздвоилось эхом в пустом саду, ударило, словно воздушный молот; я ощутила тяжесть в голове и настойчивое желание заткнуть уши. Мне показалось, что именно это она и сделала, но тут ветер отбросил назад ее волосы, обнажил уши, оказавшиеся неожиданно такими маленькими, совсем маленькими, как у девочки. Глаза медленно двигались, блуждали по саду, словно следили за кем-то, скрывающимся позади ограды. Я подумала — нужно что-то сказать, но не знала что. Свет сделался еще более тугим и низким. Небо — купол без дна. Кусты роз и хризантем в прекрасном саду пылали, как ярко наряженные огородные пугала. Я хотела сказать, что есть многие формы жизни, и что-то насчет продолжительности дня и продолжительности ночи, и что простая истина смерти и одиночества так элементарна, так понятна, особенно когда она исходит из земли и втекает в тебя, поднимается по твоим ногам от ступней выше, выше… Вдруг вспомнила старинный обычай — как женщины обмеряли могилу любимого нитью, а потом складывали и скручивали эту нить, пропитывали и обмазывали ее воском, делали из нее свечку, которую ставили в жестяную кружку, и этот длинный тонкий светильник горел всю ночь в жестяной кружке, в память о любимом, и нельзя было, чтобы ветер задул свечу в кружке… Я хотела рассказать ей что-то об этих кружках, но она сидела притихшая и слабыми неторопливыми движениями, словно окончательно обессилев, запускала пальцы в волосы, метавшиеся по шее из стороны в сторону.
— Да, — сказала она вдруг, — так-то…