И бесспорно: «религиозное» таинственными узами связано со страшным. Это не было скрыто и от греков: Платон даже определил философию как ,[129]
как упражнение в смерти, и тот загадочный , о котором нам напомнил Киргегард, был гораздо ближе к Платону, чем иной раз может показаться, а для Киргегард а он даже был как бы предтечей св. Бернарда Клервосского.[130] Но – и тут мы снова возвращаемся к основному вопросу: что делать человеку пред лицом ужасов бытия? Греки искали спасения в ’е: освобождении от привязанности к преходящему и конечному, по самому существу своему обреченному на гибель. Грекам казалась безумием всякая попытка восстания против Необходимости, покорившей себе даже богов. Их мудрость вела к отречению, вне которого они для человека не находили исхода. Для Киргегарда греческая мудрость была неприемлема. Он хотел думать, он хотел, чтоб все думали, что для Бога нет Необходимости. И все же он – от имени христианства – звал к блаженству ’а, очищения. Но – загадочным образом – в противоположность грекам и огромному, подавляющему большинству христианских проповедников отречения он изображал «блаженство» людей, прошедших через очищение, в таких потрясающе мрачных красках, от которых приходили в страх и трепет – и отнюдь притом не благоговейный, а житейский, почти животный – даже самые страстные поклонники его. Киргегард не мог остановиться на середине, на тех «более или менее», в которых люди привыкли укрываться от зовов и тайн бытия. Если Необходимость – премирна, если над ней нет управы, то не только блаженство, уготовленное для людей христианством, хуже самых ужасных мук, какие только может придумать распаленное воображение, – но таково же и блаженство Бога.