Уже этот чрезвычайный географический разброс озадачивает. Но полувековой давности опись Георгиева, как теперь очевидно, нуждается в дополнениях. В неё не вошли ссылки ещё на несколько новых или старых, но подзабытых разысканий. Так, в качестве наиболее достоверного источника, предлагалось рассматривать германское руническое письмо. По другому мнению, образцом для глаголицы могла послужить алфавитная продукция кельтских монахов-миссионеров. Недавно стрела поиска с запада опять резко отклонилась на восток: русский исследователь Г. М. Прохоров посчитал глаголицу ближневосточным миссионерским алфавитом, автором же его — загадочного Константина Каппадокийца, тёзку нашего Константина-Кирилла. Воскрешая древнее предание славян-далматинцев, как о единоличном создателе глаголицы снова заговорили о блаженном Иерониме Стридонском, знаменитом переводчике и систематизаторе латинской «Вульгаты». Предложены были также версии возникновения глаголицы под воздействием графики грузинского или коптского алфавитов.
Е. Георгиев справедливо полагал, что Константин Философ по темпераменту своему никак не мог походить на собирателя славянского алфавитного скарба с миру по нитке. Но всё же болгарский учёный упрощал себе задачу, неоднократно заявляя, что Кирилл ни у кого ничего не заимствовал, а создал совершенно самобытное, не зависящее от внешних влияний письмо. При этом с особым жаром Георгиев опротестовал концепцию происхождения глаголицы от греческого курсивного письма IX века, предложенную ещё в конце XIX столетия англичанином И. Тейлором, которого вскоре поддержали и дополнили русский профессор из Казанского университета Д. Беляев и один из крупнейших славистов Европы В. Ягич. Благодаря авторитету Ягича теория «получила громадное распространение». Позднее к «греческой версии» присоединился и А. М. Селищев в своём капитальном труде «Старославянский язык». К такому же мнению осторожно склоняется учёный из Принстона Брюс М. Мецгер, автор исследования «Ранние переводы Нового Завета». «Судя по всему, — пишет он, — Кирилл взял за основу затейливое греческое минускульное письмо IX в., возможно, добавил несколько латинских и древнееврейских (или самаритянских) букв…» Примерно так же высказывается немец Иоганнес Фридрих в своей «Истории письма»: «…наиболее вероятным кажется происхождение глаголицы из греческого минускула IX столетия…»
Один из основных доводов Тейлора состоял в том, что славянский мир, благодаря своим многовековым связям с эллинистической культурой, испытывал понятное тяготение к греческому письму как образцу для собственного книжного устроения и не нуждался для этого в заимствованиях из алфавитов восточного извода. Алфавит, предложенный Кириллом Философом, должен был исходить именно из учёта этой встречной тяги славянского мира.
Дополняя разработки Тейлора, Ягич опубликовал и свою сопоставительную таблицу. На ней греческие курсивные и минускульные буквы той эпохи соседствуют с глаголицей (округлой, так называемой «болгарской»), кириллицей и греческим унциальным письмом. Рассматривая таблицу Ягича, нетрудно заметить, что расположенный на ней слева скорописный греческий курсив (минускул) своими плавными закруглениями то и дело перекликается с глаголическими кругообразными знаками. Невольно напрашивается вывод о перетекании буквенных начертаний одного алфавита в соседний.
Немаловажно и другое. Вглядываясь в греческую скоропись XI века, мы как бы на расстояние полушага приближаемся к рабочему столу Константина, видим взволнованные беглые заметки на тему будущего славянского письма. Да, это, скорее всего, черновики, первые или далеко не первые рабочие прикидки, наброски, которые легко стереть, чтобы исправить, как стирают буквы со школьной восковой дощечки или с разглаженной поверхности сырого песка. Они легки, воздушны, скорописны. В них нет твёрдой напряжённой монументальности, какая отличает греческий торжественный унциал той же поры.
Рабочий греческий курсив, словно летящий из-под пера братьев, творцов первого славянского литературного языка, как бы возвращает нас снова в обстановку монастырской обители у одного из подножий горы Малый Олимп. Мы помним эту тишину совершенно особого свойства. Она наполнена смыслами, которые к концу 50-х годов IX века впервые обозначились в противоречивом, сбивчивом славяно-византийском диалоге. В этих смыслах отчётливо прочитывалось: до сих пор стихийное и непоследовательное сосуществование двух великих языковых культур — эллинской и славянской — готово разрешиться чем-то ещё небывалым. Потому что, как никогда прежде, проступало теперь их давнее, сначала по-детски любопытное, а затем всё более и более заинтересованное внимание друг к другу.