— Да, уборная там богатая!!!
Тогда Тарасенко, вступая на своем понятном языке, говорит:
— Как же ты не понимаешь? Разве тебе заслуженный артист орлом сядет?
Вот на таком уровне там шло общение. Надо сказать, что этот знаменитый и так много обсуждаемый туалет вышел из строя при первых же морозах, моментально, и мы вообще оказались без уборных. Причем окрестные все эти заведения были забиты выше головы, мобилизовали ассенизационный обоз, но в общем, лошадей не хватало и чистить было некому; мы мучились невероятно.
Так началась чкаловская эпопея. Прежде всего как-то удалось растопить лед начальства. Первым секретарем там был Денисов, довольно приличный человек, интеллигентный. Его потом вскоре призвали. Тогда он нам очень активно помогал: и номера в гостинице кое-какие достал, и дровишки подкидывал. Но, в общем, жили голодно, потому что по карточкам там снабжения почти не было. Давали сырой хлеб, глинистый, а по сахарным талонам давали крупу. Картошка — несбыточная мечта. Все жили тем, что носили на базар вещички, кто что из Ленинграда привез, почти каждый на базаре это обменивал. Картошка стоила, например, 70–80 рублей килограмм, а зарплата — 200–300 рублей тогдашних.
Одним словом, расселились, определились и в конце концов как-то начали работать. Вот тут-то, надо сказать, театр совершил подвиг. Где-то достали и холст, и краски, стали делать Декорации, а условия-то жуткие. Зеркало сцены — семь метров и никаких кулис. Сцена примерно метр до стены. Никаких подсобных помещений нет — всего три уборных с каждой стороны. Но как-то все-таки восстановили весь репертуар и стали готовить новый спектакль. Там с нами был ленинградский композитор Волошинов, талантливый человек. Он начал сейчас же писать оперу на сюжет одного рассказа, который тогда появился в газете. Рассказ назывался «Сильнее смерти» — о том, как спасся партизан, девушка отвлекла немца, подставив себя, ну в общем нечто вроде Тани…
Композитор не успевал инструментовать, и инструментовку делал я. Нашли новый способ: он пишет клавир, этот клавир сейчас же идет в переписку, его разучивают, и идет постановка.
А тем временем я оркеструю, партии расписываются задним числом. Вот так работали. Начало оперы было, а конца никто еще не знал. И опера получилась неплохая. Музыка довольно эклектична, но с чувством драматургии.
Поставил тогда я там «Калинку» московского композитора Михаила Михайловича Черемухина, тоже на военный сюжет. Музыка не очень интересная, но мы старались, как могли, быть в русле патриотического подъема, несмотря на жуткие условия.
Ленинград был в блокаде, там начался голод, и мы все это знали. Здесь тоже было не сладко — жуткий холод, топить нечем. Если благодаря Денисову дрова иногда подбрасывали, то они были сырыми и ими печку не растопить. Моментально мы растащили все заборы по дороге к нашему общежитию; причем, ведь могли и убить, когда видели, что забор ломаешь на топливо, — вот так под полой тащили растопку, щепку какую-то…
Оперой дирижировал Хайкин, но когда он уехал в Москву, я дирижировал тоже. Между прочим, тогда понял, что глаз дирижерский совсем другой. Я думал, что знаю оперу, поскольку инструментовал ее, но когда я встал за пульт, то понял, что я оперу не знаю, потому нужно смотреть партитуру дирижерским глазом, — это совсем другое.
Так как жить было очень голодно, то скоро стала образовываться среди труппы солистов нэпмановская аристократия и, как бывает, боссами были такие отъявленные безголосые исполнители вторых — третьих партий, но наиболее предприимчивые. Они являлись, предположим, на хлопкоочистительный завод и заявляли:
— Мы можем организовать концерт. За это, пожалуйста, каждому два воза ваты, хлопка отжатого. Для чего? Растопка.