— Да я нашел ее, нашел — вот это чудо! Другие на хер чудеса — солить? Да и себя услышь — ведь полную чухню городишь. Это так же, как прости, с твоими головастиками — чем ты их ни пичкай, они не зашевелятся. Тебе вон даже в яйцах код доступа взломать не могут, простейший код воспроизводства жизни, а тут мозги. Пойми, предел есть — у всякого искусства и науки свой — и Бог его кладет, природа, как ни назови. Ты сам себе противоречишь, Драбкин, ты много о неравенстве в тот раз талдычил … все верно: есть богатые и нищие, красивые, уроды. Всех можно подравнять, всех можно к знаменателю свести: красавиц уравнять с уродками… ну, скальпелем ли докромсать уродку до красивой или, напротив, серной кислотой красавицу обезобразить, но это все так, пшик, несерьезно, а самое великое, несправедливое неравенство, оно в любви, и этого неравенства (и слава богу) никто не сгладит никогда. Со всем смириться можно — с нищетой, с бездарностью, но только не с тем, что любят кого-то другого, а вот не тебя. Тут все нейрофизиологи мира не заставят, тут только башку вдребезги — не доставайся же ты, сука, никому. И, знаешь, как ни странно, я в этой области бы предпочел на равных… ну то есть на неравных, именно вот на неравных, без жесткого входа, без всякого насилия, а только с тем, с чем мама родила, вот с этой моей рожей, с этим личным обаянием.
— И что, и что ты от нее в итоге? Получишь что?
— А вот в глаза ей снова… это только. — И Сухожилов улыбается улыбкой волчьей, жесткой и вместе с тем дебильной, жалкой и ликующе-беспомощной. И, дверь толкнув, выходит и по аллее тополиной — заснеженной воспетым «Иванушками» пухом — к желтеющему зданию с колоннами бежит, и Драбкин тоже вслед за ним выходит; от горечи лицо кривится: не пригодился он, не нужен, не помог, не взяли в люди, бесполезен.
Перед глазами у него стояло Зоино лицо с большими острыми смешливыми глазами и чуть пристыженное, как в ту минуту, когда она его поймала на слишком долгом неотрывном и придирчивом разглядывании: приникнув к соломинке, она с сосредоточенным усердием ребенка и словно бы на скорость, на спор понижала коктейльный уровень в бокале, и лишь когда поймала, ощутила, как луч, наведенный сквозь линзу, сухожиловский взгляд; оторвалась от бурливого оранжевого джуса и посмотрела вопросительно — в чем дело, что такое, — а Сухожилов принимал с признательным каким-то изумлением, вбирал, встречал, выдерживал вот этот ключевой напор, кошачью эту проницательность, доверчивость ребенка, пресыщенность усталой б…ди, холодную усмешку демона, осведомленного о собственной непрошеной и без усильной власти над
Он никогда не мог понять слюнявой прелести поцелуев: нос в нос — не губы в губы, — вот этот вроде бы нелепый и щекотный способ, принятый у океанских дикарей, казался Сухожилову куда как более волнующим. Тереться пятачками нам сам бог велел, и как же все-таки догадлив, мудр, насколько ближе к естеству полинезиец: носы ведь — точки самые банальные, далекие, абсурдные, о них не догадаешься, их не увидишь — кончик собственного носа, — а тут ты смотришь на нее, и все решается само собой, приходит словно бы животное желание обнюхать, но перетекшее уже в священный трепет, в смиренное благоговение, во что-то вот такое, чему названия в мире нет, но ясно, что вот этим пружинистым сухим телесным трением рождается, творится будто первый в жизни человечества, вручную извлеченный из дерева огонь.
Ей было свойственно платить за всякое острое слово таким уважительным фырканьем, настолько живой, внезапной, неумышленной усмешкой, что это оживление тысячекратно будто бы превосходило оригинальность твоего изречения и смотрелось невиданно щедрым авансом, неоправданно неограниченным кредитом на будущее. Она не пачкала салфетки и свои окурки помадными отпечатками; она оказалась на редкость прожорливой, оставив от утюговидного куска слоеного торта — лимон, шоколад и черника — не больше, чем время от руин Карфагена, и отодвинув испитый до донца бокал, она удрученно вздохнула, как будто набираясь мужества, и, стиснув губы, как Матросов перед пулеметной амбразурой, сказала Сухожилову: «Поехали».
— В последний раз вопрос — зачем? С него ведь как с козла — с заказчика.
— Последний раз предупреждаешь, да? — И словно зная (не рассудком, нет, — инстинктом, кровью, природой, существом) о ненужной ей власти над ним, открестилась: — Ну, ладно. Ну, тогда — пока. Тогда пойду я.
Сквозь ткань ее жемчужно-серого платья, открывавшего бойскаутские круглые коленки, он ощущал ее телесный жар, как будто заданный естественным окрасом ее волос; ступни ее, казалось, с лихвой бы уместились на сухожиловских ладонях, и через пять часов ей предстояло промокнуть в ванной «Swiss-отеля» до трусов, как выразился тот Витек, который, пребудем ждать и верить, оказался ее спасителем.
— Ну, хорошо, пойдем. Тем более, последний день сегодня — он уезжает нынче ночью и надолго.
— Куда? В Давос? На Форум безопасности своей империи?