– Знаешь, – вдруг захотелось рассказать, поделиться. – Мы ведь тоже жили в бараках. Хорошо. Особенно летом. Палисадники, цветы…
Сестры рассказывали, самую красивую клумбу разбили у Дома культуры, под портретом Сталина. Этого предателя и агента вражеских разведок он уже не застал.
– Цветы? В лагере? – девица переспросила недоверчиво.
– Почему в лагере? – он не сразу понял.
– Так тут жа эти, желтые… – За окном пронесся очередной барачный поселок. – Пока паспорта не получили.
– Нет, у нас не лагеря. Поселки эвакуированных. Девица пожала плечами:
– Один хрен.
– Ну как это! В лагерях охрана, вышки, собаки. Эвакуированные – свободные люди, куда хотят, туда и едут…
Вдруг вспомнил Зою, девочку из соседнего барака, дружила с его сестрами. Однажды приехало начальство. Зоя болела, лежала с завязанным горлом. Один, в серой каракулевой шапке, спросил: «А ты чья такая?» – «Мамина. Мы беженцы». Проверяющий покачал головой: «Это плохое слово. Надо говорить: эвакуированные». – «Нет, – девочка сказала. – Эвакуированные – это ленинградцы, они ехали на поезде. А мы бежали. Из Москвы». Проверяющий пожевал губами: «И кто так говорит?» – «Мама», – она ответила и закашлялась.
Эту историю он узнал от Любы. На следующий день подъехала черная машина. Больше их никто не видел – ни Зою, ни ее мать. «Мало ли куда их! – Вера встряла немедленно: – Забрали на другой участок». – «Ну да, – Люба усмехнулась. – На другой. За колючей проволокой». Мать поддержала Веру: «Ты, Люба, преувеличиваешь. Десятилетних не сажали». – «Ах, простите! – Люба вонзила спицы в клубок, яростно, будто пронзила змею. – Зою,
Теперь, глядя из окна поезда, летящего на Запад, он не просто услышал –
На самом деле никакой не Аладдин. О чем свидетельствовала политическая карта. Наши Москва и Ленинград – справа от Уральского хребта. «Ну и что, что новые. Все равно они подлинные, настоящие». Так он думал, ревниво переводя взгляд на другую, европейскую сторону, где – будто в насмешку над великими советскими городами – красными точками были обозначены
В сороковых об этом противостоянии не помышляли. Толпы беженцев штурмовали поезда. Слабосильная толпа – если мерить силы каждым отдельным человеком – становилась необоримой преградой для товарняков, заваленных шкафами и кроватями, тюками с одеждой, коврами и ящиками с посудой, чьими-то личными автомобилями – всем, что вперемежку с мертвыми телами: и штатских, и солдат охраны – оставалось лежать на обочинах вдоль железнодорожного полотна. Люба говорила: «Это еще счастье, что охранникам не выдавали пулеметов. Из винтовок много не настреляешь».
А еще Люба говорила: «Потом поездов не было. Кто не успел, селились в чистом поле. Там, где их застала зима…» От этих слов веяло могильным холодом, будто все, бредущие замерзшей степью, – свободно, без охраны – шли вперед с единственной целью: выбрать для себя подходящее место, чтобы лечь в снег, как в холодную землю.
– А эти… – он замялся, подбирая правильное слово. – Люди. Куда они подевались?
– Желтые? Чо им сделатся. Разъехались. Он порадовался за воскресших людей. «Скорей всего, в шестидесятых. Как мы».
– А можа и не желтые…
– А кто?
– Ну… – девица протянула неуверенно. – Пленные.
Он почувствовал, как перехватило горло.
– А они… тоже уехали?
– Я почем знаю! Меня же ищо не было… Он перевел дыхание:
– Есть же книги. Тебе что, не интересно? Это же ваша история.
– Чо моя-то! – девица возмутилась. – Я чо, в плену сидела!
Встала и ушла.
Он устыдился своего напора. Мать говорила: люди не вороны, в одно перо не уродятся. Глупо мерить всех по себе. Это ему повезло, вырос среди книг. Мать работала в библиотеке. С пятьдесят четвертого, когда ее списали со стройки. С отмороженными пальцами много не наработаешь. Дали инвалидность. Слава богу, третьей – рабочей – группы. Тогда-то и вспомнила свою довоенную профессию: библиотекарь.