Или быть может, это и то и другое вместе. Я больше не придаю вещам такого значения, как прежде. Хотя и надо бы. Теперь, когда я вот-вот должен получить подтверждение тому, что я так долго пытался выяснить, теперь, когда история может подойти к своему логическому завершению. А я почти не хочу этого. Потому что я знаю, что почти наверняка разочаруюсь. Разочаруюсь оттого, что достиг конца, разочаруюсь, узнав человека, тридцать лет продававшего нас врагу. Это абсурдно, глупо, но больше всего я хочу попросить его вспомнить прошлое, вновь заставить появиться передо мной все эти лица. Он единственный, кто действительно знает мою историю, кто еще может рассказать мне о той прежней страсти, о той надежде. Глупое и банальное желание старика. Ничего больше. Или возможно, лишь усталость тянет меня назад, старый сон, затуманивший разум.
На горизонте появляется лодка, направляющаяся прямо к острову.
Что ж, пришло время покончить со всем этим.
Горбун пришвартовывает барку к крошечному мостику. Человеку в капюшоне помогают сойти на берег. Сефард развязывает ему руки и снимает капюшон. Потом возвращается обратно и вновь садится в лодку.
Старик трет запястья, часто мигая покрасневшими глазами. На его лице лежит печать измождения, седые волосы спутаны. Он поднимает руку ко лбу и растирает глубокий шрам, потом поднимает взгляд на меня.
Я пытаюсь соскрести годы с его лица.
Коэлет.
Он заговаривает первым:
— Операция, достойная капитана Герта из Колодца.
— Когда ты понял это?
Ладонь массирует старую рану.
— Я возвращался в Мюнстер. — Он кашляет, плотнее заворачиваясь в темный плащ. — Я искал тебя много лет, а в конце концов именно ты нашел меня.
— Но ты меня уже вычислил.
— Это было не слишком сложно: Тициан Креститель, сводник с именем еретика. Антверпен, выжившие в Мюнстере… Три дня назад я получил последнее подтверждение. Прекрасно сооруженная западня. Только ты мог подготовить ее.
— Мне рассказывали, что ты погиб в Мюнстере, пытаясь прорвать блокаду епископа.
Он прислоняется к одному из надгробий: руки на коленях, взгляд устремлен в землю. И он, как и я сам, уже слишком стар для таких холодных рассветов. К тому же теперь у него не осталось причин не вспоминать о прошлом.
— Ты ушел от нас весной тридцать четвертого искать деньги и амуницию в Голландию. Ты оказал мне услугу: мне бы очень не хотелось видеть, как и тебя бы увлекло в бездну, которую я собирался разверзнуть. Я прибыл в Мюнстер с заданием: присоединиться к анабаптистам в их борьбе с епископом, стать одним из них со всеми вытекающими последствиями, помочь им превратить город в Новый Иерусалим и в подходящий момент заставить их надежды развеяться как дым. Я представился Бернарду Ротманну, внеся солидное пожертвование на благо общего дела, и рассказал, что я наемник, не бывший в Мюнстере много лет. Если он и не поверил в мою историю, деньги еде лали свое дело.
Я смотрю на этого сгорбившегося старика, с трудом узнавая в нем человека, которому я доверял охрану рыночной площади в те дни, когда мы брали Мюнстер. Это лишь осколок, оставшийся от моего лейтенанта, Генриха Гресбека.
Он продолжает:
— Я связался с тобой, потому что мне рассказали, ты сражал ся с Томасом Мюнцером: ты был единственным, которого приходилось брать в расчет. Приход Матиса, его скорая кончина и избрание Бокельсона его преемником намного облегчили мою работу. Нужно было только, чтобы ты тоже ушел. Я стал доверенным лицом Бернарда Ротманна, превратившегося в простую тень пылкого проповедника, поднимавшего анабаптистов против епископа. Мне пришлось вспомнить лекции Виттенберга, когда я проводил с ним дни и ночи в дискуссиях о порядках Нового Сиона, об обычаях библейских патриархов, чтобы помочь его больному разуму породить фатальное безумие.
Это оказалось не слишком сложно: вскоре после того, как Бокельсон провозгласил себя новым Давидом, царем Сиона, по предложению придворного теолога Ротманна, он ввел полигамию, чтобы восстановить обычаи отцов. Это и стало концом. Не помню, сколько женщин было казнено из-за отказа подчиниться новым порядкам. Об этих месяцах у меня сохранились самые смутные воспоминания, как о дурном сне. Голод… Дома, где устраивали обыски, чтобы отыскать последнюю горбушку хлеба… Дети-судьи с печатью смерти в глазах, которые могли показать на любого неугодного, прямо на улице. Бледные, истощенные призраки горожан, почти бессознательно тащившиеся через весь город. Я мог бы уйти уже тогда, и конец наступил бы сам по себе. Но вместо этого, словно по какому-то волшебству, я почувствовал, что последний акт милосердия могу совершить только я. Именно я был обязан положить конец агонии.
Он выпрямляет спину с таким трудом, словно на его плечах лежит тяжелейший груз. Взгляд сфокусирован на какой-то точке в лагуне.