– …Не смея или, может быть, считая излишним покушаться на самую жизнь наследника, что было бы и небезопасно ввиду господствующих в обществе умонастроений, считая такое покушение, во всяком случае, преждевременным, Милица…
– Великая княгиня Милица! – сварливо поправил Любомир.
– Великая княгиня Милица задумала уничтожить наследника нравственно, искалечить и ум, и жизненные понятия юноши. Так извратить самые основы личности, чтобы наследник стал не способен к государственной деятельности. Сделать его посмешищем для умных людей и лишить народной поддержки.
– Не надо преувеличивать, Рукосил.
– Единственным наставником, товарищем и собеседником юноши в его полном удалении от общества был назначен некий сумасшедший старик дока Новотора Шала. Еще в семьсот пятьдесят девятом году этот сумасброд решением ученого совета был отстранен от преподавания в Толпенском университете на факультете богословия, государь. Несчастный, вообразив, что все ныне существующие науки, языки, вера не достаточно хороши для него, недостаточно хороши для воспарившего над прозябающим человечеством гения…
– Но ведь он клевещет, разве не видите?! – в волнении проговорил Юлий по-тарабарски, оглядываясь так, словно он желал призвать в свидетели низкой лжи собравшиеся вокруг толпы.
– Не надо преувеличивать, Рукосил, – повторил Любомир. – Я понимаю вашу верноподданническую тревогу. Боюсь только вы принимаете все слишком близко к сердцу.
Рукосил пожал плечами:
– Впрочем, государь, можете расспросить наследника сами.
– Этот человек… сумасшедший, он тут? – спросил Любомир.
– Его сюда доставят.
С некоторым трудом, словно насилуя себя, Любомир обратил взор к сыну и, верно, это малоприглядное зрелище: дико озирающийся, встрепанный, бормочущий невесть какую ахинею Юлий – заставило его отказаться от намерения задать один или несколько вопросов. Подозревая, что его понуждают углубляться в малоприглядные подробности, Любомир поспешил отступить.
– Хорошо, Рукосил, я все подпишу. Давайте. Я устал, Рукосил, – сказал он упавшим, плаксивым голосом. Ближе к середине стола возле грязного сапога лежал пергамент и несколько разбросанных перьев. – Я подпишу. Как я устал, Рукосил. Как ты мне надоел. Боже мой, Рукосил, ты мучаешь меня вторые сутки – я никогда тебе этого не прощу. – Одно из перьев он обмакнул в плоскую чернильницу с узким горлышком и подвинул исписанный на четверть или на треть лист. – Мила, Мил, а? – сказал он вдруг изменившимся голосом и поднял голову. – Ну что, Мила, а? Как?
Но Милица не считала нужным его утешать.
– Подпишите, государь, – прошептала она, едва слышно.
Любомир ждал, ждал, все еще надеясь, что она будет продолжать.
– Но как ты могла?… Изменить мне! – глубоким задыхающимся голосом, который волновал Юлия, наполняя его жалостью, говорил отец. – И с кем? – Он всхлипнул. – Сопливый мальчишка. Боже мой! Боже мой! Как я устал от всех вас, боже!
Милица поднялась и произнесла, обращаясь по-прежнему куда-то вниз, к полу:
– Государь, позвольте мне удалиться.
– И ни слова оправдания… ни слова оправдания ты не находишь, – прошептал Любомир дрожащими губами.
– Позвольте… Позднее вы поймете, государь. Я… я ничего не могу сказать. – Милица, очевидно, волновалась. – Сделайте, как вам подсказывает совесть и разум.
Покидая зал, последний взгляд она кинула на Юлия.
– Но ты не можешь не признать, Рукосил, что великая княгиня ведет себя благородно! – сказал Любомир словно бы с надеждой.
– Потом, государь, я объясню, – чуть-чуть заторопился Рукосил, который испытывал, кажется, немалое напряжение.
– Будь прокляты эти объяснения! Будь проклята эта ясность! Я подпишу, Рукосил, но будьте вы все тоже прокляты!
Окольничий нисколько не переменился. Придвинувшись к великому князю ближе, чем это дозволяли правила придворного обихода, он наблюдал не руки, теребившие пергаментный лист, то есть наблюдал не действие, которое представляли именно руки, а брезгливую гримасу Любомира, отражавшую его мучительное недовольство собой и всем на свете. Несчастное лицо Любомира выражало недоумение, которое испытывает привыкший ко всяческим душевным удобствам человек, внезапно обнаружив непрочность своего существования.
Яркие губы Рукосила слагались в нечто похожее на усмешку, но глаза его, окруженные тенью, оставались холодны и бесстрастны, в этом холодно изучающем взоре не оставалось места для расхожих чувств, вроде презрения. Во всем облике Рукосила преобладало нечто умственное; высоколобая голова его в обрамлении чудесных кудрей – это горделивое произведение природы, изящество которого подчеркивала крошечная острая бородка и ухоженные усы, – покоилась, как на некой подставке, на высоком глухом воротнике, обрамленном поверху плоско распростертыми из-под щек накрахмаленными кружевами. Неосторожно сунувшись, об острые края угловатых, жестких кружев можно было, пожалуй, и порезаться.
Но подписи по-прежнему не было.