И странно: это случайное обстоятельство – смерть пирата – с непреложной ясностью показало верующим и неверующим, что никаких сокровищ не было и в помине. Теперь уж с этим нельзя было спорить, не навлекая насмешки. А какая, казалось бы, связь между роковой ошибкой пирата, который в свой трудный час не так держал голову, и совершенно отдельным вопросом о том, существуют сокровища или нет? Опозоренный Ибас Хилин, человек, вообще говоря, основательнейший! не смел показываться на людях.
Так что собравшиеся над Золотинкой тучи разошлись, погромыхав отдаленным громом. Но девочка все-таки подозревала, что гроза эта все еще ходит. И отношения с берегом испортились, и взрослые, и дети, кто по мелочности души, а кто и без задней мысли, не давали ей забыть случившегося. Вольно или невольно люди ставили ей в вину свое собственное необъяснимое обольщение. Ускользнувший от возмездия пират бросил Золотинку один на один с обманувшейся и потому особенно расхристанной, перебаламученной толпой. Золотинка притихла.
Из окна комнаты виднелась высокая крепостная стена, изломанная каменными подпорками и углами. Близко подступила башня, которая называлась подходящим словом «Блудница». Это оттого, что она долго-долго блуждала прежде, чем окончательно стать и загородить собой свет. На обращенных внутрь крепости гранях башни были затейливые с полукруглым верхом оконные проемы без переплета и стекол, всегда, сколько Юлий помнил, наглухо закрытые изнутри деревянными щитами. И сама Блудница представлялась Юлию неким глухим строением, не имеющим в себе никакого содержимого, ради которого стоило бы хотя бы изредка открывать окна. Возможно, так оно и было. А может быть, дело обстояло прямо наоборот – Блудница скрывала в себе нечто непостижимое, и, прислонившись изнутри к ставням, день и ночь глядел сквозь щелочку давно превратившийся в скелет узник. Или узница. Узник и узница – два застывших в последних объятиях скелета.
Еще выше закрытых ставнями окон, на деревянном верху башни поселились голуби. Иногда они собирались и здесь, на каменных подоконниках, недолго ворковали и, снявшись сразу, всем шумным базаром улетали, оставив без внимания запечатанную ставнями загадку Блудницы. И только Юлий стоял, вперив задумчивый взор в слепые глазницы башни.
Юлий рос под сенью тайны, не пытаясь ее разрешить, что, видимо, свидетельствовало о природных задатках мальчика, всей его повадке – созерцательной и непредприимчивой.
Примерно в это время, сколько помнится, он свел знакомство со своим старшим братом наследником престола Громолом.
– Знаешь, что я с ней сделаю, с Милицей? Когда большой стану, – спросил Громол, больно ухватив Юлия выше локтя.
Юлий пугливо оглянулся; он уже тогда знал, что нужно пугливо оглядываться при слове Милица. А Громол… Но Громол – другое дело, он представлялся Юлию существом высшей, иной породы, достоинства и недостатки которого были слишком велики для обычного мальчика, как Юлий. На четыре года старше Юлия, Громол и так уже был большой, куда как большой! Поэтому замышленная им месть и сама была величины непомерной.
– Что? – пролепетал Юлий, догадываясь, что речь идет о страшных и притом неприглядных, может быть, обманных вещах, которые едва ли бы решилась одобрить Лета, недавно покинувшая его нянька. – Что ты с Милицей сделаешь?
– Когда государем стану? – наслаждаясь тревогой брата, тянул Громол. Жестокая усмешка бродила на выразительном, смелом лице. – Что сделаю?… Тогда узнаешь! – И отпустил онемевшего от боли в плече Юлия.
Казалось, он сожалел, что невозможно сделать это уже сейчас, прямо тут, ничего не дожидаясь, – всякий, кто подвернулся под руку, пусть уж пеняет на себя. Казалось, Громол испытывал горделивое удовлетворение оттого, что его отважные и заносчивые речи при торопливом посредничестве множества доброхотов и соглядатаев доходят до слуха всесильной Милицы. Что-то завораживающее было в этой Громоловой самоуверенности, он распространял вокруг себя особое ощущение власти. Уже тогда он привлекал людей, легко собирал и сверстников, и взрослых юношей – владетельских детей, цвет молодежи. Зрелые мужи, если и держались от наследника в стороне, то, во всяком случае, неизменно выказывали почтительность. Его любили и на заднем дворе, и в передних Большого дворца. Дерзкие речи наследника доходили до последних лачуг столичного города Толпеня, вызывая там толки и пересуды. Повсюду высказывали под рукой убеждение, что долго наследник не протянет. А впрочем… поживем – увидим.
Среди опасных слухов и толков Громол оставался неуязвим, как заговоренный, а у Милицы одна за другой рождались ни на что не годные девочки. Рада, Нада и, наконец, с промежутком в четыре или даже пять лет Стригиня.
Милица до угроз не снисходила – не выказывала раздражения. Когда они встречались с Громолом (случалось и Юлию стоять в толпе затаивших дыхание свидетелей), улыбались друг другу совершенно одинаково, что-то одинаково жуткое мерещилось в застылых, заморожено обращенных друг к другу улыбках.
Молодая мачеха и юный пасынок – одинаково прекрасные.